Они пожелали друг другу всего хорошего, распрощались и разошлись, каждый в свою сторону. И в ту же минуту Ней охватило сожаление. Возможность поговорить по душам с Бардеттом, с тем Бардеттой, каким он представлял его прежде, казалась ему величайшим благом, которого он лишился теперь навсегда. Между ними, думал Ней, вполне мог завязаться мужской разговор, добродушный, немного иронический, без рисовки, без похвальбы; его приятель мог бы уехать в Америку, сохраняя в душе воспоминание, которое осталось бы уже неизменным. Ней смутно угадывал, как отразится его образ в воспоминаниях этого воображаемого Бардетты, когда там, в своей Венесуэле, вспоминая о старушке-Европе — бедной, но сохранившей неизменной верность культу красоты и наслаждений, — он невольно подумает о нем, своем старом школьном товарище, повстречавшемся ему после стольких лет, и он, Ней, предстанет в этом воспоминании, как человек по первому впечатлению робкий, но на самом деле уверенный в себе, человек, который никогда не отрывался от Европы, в котором, можно сказать, олицетворены ее извечная мудрость жизни и сдержанные благоразумием страсти. Вот в каком случае, с воодушевлением думал Ней, его ночное приключение могло бы оставить след, приобрести окончательный вид, а не затеряться бесследно, словно песчинка в море пустых, однообразных дней.
А может быть, ему следовало поговорить с Бардеттой в любом случае? Даже если Бардетта стал неудачником и у него совсем другое в голове, даже, может быть, с риском унизить его? Кроме того, кто вообще сказал, что Бардетта и в самом деле неудачник? А вдруг он говорил все это просто так? Ведь давно известно, какая он лиса. «Сейчас догоню его, — подумал Ней, — завяжу разговор и все ему расскажу». Он побежал обратно по тротуару, свернул на площадь, покружил под портиками. Бардетта исчез. Ней взглянул на часы, увидел, что опаздывает, и поспешил на службу. Чтобы успокоить себя, он стал думать о том, что это мальчишеское стремление рассказать другим о своих делах вовсе не в его характере и не в его привычках, — потому он и промолчал. Примирившись таким образом с самим собой, ободренный сознанием собственной гордости, он отметил карточку в табельных часах своего учреждения.
К своей работе Ней питал ту пылкую привязанность, в которой частенько не признаются, но которая вспыхивает в сердце каждого служащего, как только он познает, какую фанатичную страсть, какую бездну тайных наслаждений может доставить самая обыкновенная канцелярщина, быстрое оформление скучнейшей корреспонденции, пунктуальность в регистрации входящих и исходящих бумаг. И возможно, в это утро он, сам не сознавая того, надеялся, что его любовный пыл сольется в одно, целое с его рвением канцеляриста, что одно превратится в другое и останется таким же жгучим и негасимым. Но стоило ему увидеть свой рабочий стол, привычную зеленоватую папку с надписью «В дело», как он тотчас же с необыкновенной остротой ощутил всю разительность контраста между своей повседневной жизнью и той головокружительной красотой, с которой он только что расстался.
Он несколько раз обошел вокруг своего стола, но так и не сел за него. Очаровательная синьора… Он вдруг почувствовал, что влюбился в нее, влюбился внезапно, что называется с налета. Где уж тут было усидеть на месте. Он вошел в соседний отдел, где счетоводы с недовольным видом внимательно ударяли по клавишам.
Ней обошел всех по очереди, здороваясь с каждым в отдельности, нервически веселый, с многозначительной ухмылкой; он нежился в лучах своих воспоминаний, без надежды в настоящем, влюбленный безумец среди счетоводов. «Вот так же, как кружу сейчас между вами в этой бухгалтерии, — думал он, — совсем недавно я ворочался между ее простынями».
— Именно так, синьор мой, именно так, Маринотти, — сказал он, пристукнув кулаком по бумагам одного из коллег.
Маринотти поднял на лоб очки и медленно спросил:
— Скажи, Ней, в этом месяце с тебя тоже удержали лишние четыре тысячи лир?
— Нет, дорогой мой, с меня удержали в феврале, — начал Ней, и в то же мгновение ему вспомнилось одно движение, сделанное синьорой уже напоследок, перед рассветом, движение, которое показалось ему открытием, распахнувшим перед ним бесконечные возможности для новых, неведомых ему любовных утех. — Да, с меня уже удержали, — продолжал он елейным голосом, делая в воздухе какие-то мягкие движения рукой и вытягивая губы, — с меня уже удержали всю сумму в феврале месяце, Маринотти.
Ради того, чтобы продолжить разговор, он готов был еще раз все объяснить, добавить всевозможные подробности, но не сумел ничего придумать.
«Это будет моей тайной, — решил он, входя к себе в отдел. — Каждое мгновение, что бы я ни делал, что бы ни говорил, во всем теперь будет ощущаться то, что я пережил». Но в душу ему вгрызалось тревожное чувство: ведь никогда в жизни не случится ему быть тем, кем он был, никогда не удастся ему ни намеком, ни (тем менее!) общепонятными словами, ни, возможно, даже в мыслях выразить ту полноту, которую ему удалось испытать.