Это была страсть столь непомерная, что, казалось, этот маленький человечек скрипит и трещит по всем швам, не в состоянии более сохранять неподвижность, спокойствие, управлять своими движениями, закрывать до конца рот, глубоко погружаться в сон. Даже когда он спал, у него срывались с уст такие слова, как «Сволочи!», «Животные!», правда тихо, не громче вздоха, но при этом он брызгал слюной, которая мочила подушку и даже долетала до спины Розины. На улице рядом с ним, на высоте плеча, безостановочно пребывала в движении его правая рука — она делала неодобрительные жесты, махала в знак отрицания, посылала к черту. В ту эпоху, когда все были оптимистами и гордецами, когда даже скрипка посреди пустынной улочки пробовала играть марши, а дети на шестых этажах, под самым небом, разучивали гимны, когда гимны мурлыкал себе под нос, сидя за обедом, не певший никогда в жизни шестидесятилетний профессор, когда в ночной тишине пьяный, прислонившись к фонарю, гремел: «Мы под-чи-ним себе весь мир!», когда и днем и ночью все балконы были украшены флагами, Альдо Пишителло испускал свои безутешные «Гм!», гулко отдававшиеся в высоких подъездах домов, мимо которых он проходил, возвращаясь домой.
Политические церемонии он посещал, как и прежде, и даже, быть может, еще более неукоснительно; ходил на них, весь как-то сжавшись, словно стараясь сдержать сотрясавшую его с головы до пят мучительную, но вместе с тем сладкую дрожь. Вот он в зале районного клуба: теперь он всего в нескольких шагах от тех, кого так ненавидит, он может смотреть на них почти вплотную, ощущать, что они рядом, они обступают его со всех сторон, как видения ночного кошмара, как наваждение. Словно сквозь огромное увеличительное стекло, он мог разглядывать их и видеть, насколько они глупы, насколько они вздорны, как они грубы с одними и заискивают перед другими, сколь они наглы, тупы, отвратительны и мерзки! Ему доставляло невообразимое удовольствие пройти совсем рядом с заместителем секретаря местной федерации фашистской партии, мысленно говоря ему: «Жалкий кретин!», и в то время, как тот, принимая скульптурную позу, вбирал в себя воздух, отчего грудь его, украшенная множеством ленточек, больших и маленьких медалей, черепов и кинжальчиков, вздымалась, как огромный женский бюст, Альдо Пишителло, на худой физиономии которого застыло выражение робости, в двух шагах от него мысленно добавлял: «Вор!.. Грабитель с большой дороги!.. Да, да, вор!» Во время летних слетов его радость достигала предела, ибо к обычным удовольствиям добавлялось еще одно — так сказать, обонятельного порядка: он мог чувствовать, как от них, будто от козлов, разит потом из-под их суконных черных мундиров. «Ох, ну и свиньи»! — бормотал он сквозь зубы, переходя с одного места на другое, чтобы сравнить, от кого воняет сильнее — от секретаря по политическим или от секретаря по организационным вопросам. «Ох, ну и свиньи!»
28 октября — в торжественный день годовщины «похода на Рим» — он поднимался ни свет ни заря и доставлял себе совершенно особенное наслаждение: удалясь в самую маленькую комнатку в квартире, зажигал сигару марки «Рим» и медленно курил ее, рассматривая со всех сторон свою руку с зажатой между указательным и средним пальцами сигарой. Глубокий покой отражался в его правом глазу, еще более глубокий — в левом, неподвижный нос, казалось, был погружен в воздух, как стебелек цветка в воду, а изо рта бесшумно вылетали облачка сигарного дыма. В такие минуты он не столько жил, сколько позволял жизни рассеянно и небрежно заниматься собою. Так продолжалось до тех пор, пока часы на здании школы не били восемь.
Резким движением погасив сигару, Альдо Пишителло вскакивал на ноги, выбегал из комнатки, где сидел, и мчался в спальню. Там, не обращая никакого внимания на спящую жену, он широко распахивал ставни и начинал рыться в комоде.
— Можно узнать, что ты ищешь? — спрашивала жена, протирая глаза.
Между тем Пишителло вытаскивал из горы белоснежного белья какую-то мятую темную тряпку вроде траурной повязки — это была его черная рубашка.
— Черт возьми, Розина, да ведь эта рубашка грязная! Кто это ее так отделал?
— Честное слово, не знаю.
Только немного погодя Альдо Пишителло воспоминал, что в прошлую субботу, придя с очередного фашистского собрания, он, прежде чем сунуть рубашку в ящик, долго топтал ее ногами.
— Хочешь, я тебе ее поглажу? — говорила жена.
— Нет, Розина, прошу тебя, не вставай и не мешай мне!