С презрением Кастильоне отзывался о французских дворянах, которые «знают только благородство ратное, а все остальное вовсе не почитают, поэтому не только не ценят словесности, но даже гнушаются ею и всех ученых почитают людьми подлого звания, так что им кажется большим оскорблением, если кого-либо называют «клириком». Кастильоне предсказывает расцвет словесности и во Франции, возлагая надежды на герцога Ангулемского, будущего Франциска I. Но пока для Кастильоне Франция — варварская страна. Не только потому, что в ней по-прежнему царит сословно-рыцарский идеал доблести, но и потому, что светская культура нового типа там пока неизвестна. Несмотря на свой «благородный университет», т. е. Сорбонну, французы «чужды» гуманизма; понятия «образованный человек» и «клирик» еще являются для них синонимами.
Между тем для Кастильоне гуманистические социально-этические представления — главный критерий оценки придворного, который должен быть прежде всего человеком добродетельным, образованным, тонким и универсально развитым, совершенным человеком вообще, а уже потом и благодаря этому совершенным придворным. Таковы последствия полуторастолетнего воздействия гуманистов на общественную психологию. Даже сквозь куртуазно-изысканные вариации легко просвечивает общий ренессансный субстрат, который обеспечил гуманистам широкую общественную поддержку.
«Помимо добродетели, истинное и главное украшение души каждого человека составляет, я думаю, словесность»{29}
.Что требовалось для успеха
Какие, так сказать, «профессиональные» достоинства гуманиста особенно ценились окружающими и более всего способствовали его успеху и известности?
Веспасиано Бистиччи счел нужным вставить в жизнеописания гуманистов рассказ о некоем Лауро Квирино, который запомнился ему только тем, что, «будучи молодым и горячим в занятиях», сочинил «инвективу против того места [выполненного Леонардо Бруни перевода на латинский с языка оригинала «Никомаховой этики» Аристотеля], где сказано summum bonum (высшее благо. —
Случай любопытен особенно тем, что два гуманиста поссорились буквально из-за одного слова, а Квирино даже благодаря этой ничтожной филологической контроверзе вошел в историю. Спор о слове, впрочем, не мог быть ничтожным в глазах самих гуманистов: у меня еще будет повод рассказать, как Полициано разорвал дружеские отношения с Бартоломео делла Скалой из-за вопроса о том, в мужском или женском роде следует писать существительное «culex»… Филология была основным инструментом и фундаментом гуманизма. Безупречное знание «обоих языков», и особенно искусное владение классической латынью, составляло условие репутации гуманистов; иные из них, менее одаренные и оригинальные, только на этом свою репутацию и строили. При этих обстоятельствах выступление Квирино было для него прекрасным способом обратить на себя внимание, бросив маститому ученому вызов, который не мог быть оставлен без ответа. «Сила слога» не только служила аргументом ad hominem, но и была высоко почитавшимся доказательством правоты Бруни по существу; ведь дело заключалось не в одном толковании аристотелевского термина, но и в демонстрации поставленного оппонентом под сомнение свободного владения античной языковой стихией и эрудицией.
С. С. Аверинцев отмечает сходную ситуацию в позднеантичной риторской и писательской среде в связи с фигурой Лукиана из Самосаты. «Такие люди, как Лукиан были обязаны своему литераторству решительно всем: и духовными и материальными основами своего существования, своим человеческим лицом и общественным статусом. Понятно поэтому, что, когда Лукиану приходилось сталкиваться с неблагоприятными отзывами касательно чистоты своего стиля, писатель приходил в такое неистовство, в какое его едва ли привела бы самая страшная клевета относительно чистоты его нравов… он привлекает неимоверный аппарат учености, чтобы реабилитировать свое словоупотребление, больнее задеть его просто невозможно. По-видимому, созревание «литераторского» социального самочувствия всегда сопровождается подобными эксцессами: достаточно вспомнить нравы итальянских гуманистов XV столетия…»