Исследование С. С. Аверинцева показывает, что гуманисты генетически зависели, конечно, от греческого «творческого принципа», и в этом смысле всюду, где я перевожу «lilterae» как «словесность», нужно было бы сказать «литература». Вместе с тем, не решаясь что-либо уверенно утверждать относительно античности, я склонен все же думать, что интеллигенции, хотя бы в ренессансном виде, античность не знала. С. С. Аверинцев справедливо подчеркивает, что «задачу синтеза «Афин» и «Иерусалима», поставленную в эллинистическую эпоху, решать «должна была европейская культура, и притом всем своим существованием». Ее решали и гуманисты вслед за патристической и средневековой традицией и вопреки ей. Поэтому их «litterae» не были только «литературой», сами же они (особенно неоплатоники, но и ранние гуманисты) — не были профессиональными литераторами. Они совместили на свой лад (а иначе и не могло произойти после почти полутора тысячелетий непрерывного синтеза) «Афины» с «Иерусалимом». Их «litterae» — это также и «словесность». Антитеза жизни и бытия, существования и сущности, сакрального и художественного, мудреца и литератора, «мышления-в-мире» и «мышления-о-мире», антитеза, столь пластично изображенная С. С. Аверинцевым на эллинский лад в виде «характеров» и «масок» двух культур, была гуманистами снята. Собственно, именно десакрализация «словесности», внесение ее духа в светскую сферу «литературы», культуры; вместе с тем принципиальная открытость «литературы» в космос и в социум, неслыханное смешение двух противоположных подходов к слову; внутреннее отождествление жизни и культуры, но благодаря их дистанцированию; понимание их как процесса окультуривания жизни и экзистенциального наполнения культуры, реализации сущности в существовании — именно это дало «гуманизм итальянского типа, в предельном напряжении сил создавший доселе небывалые нормы культуры»{31}
.Итак, прежде всего, конечно, требовались превосходное знание языка, а заодно и четкий почерк. Папа Иннокентий, чтобы выбрать одного из двух претендентов на должность своего секретаря, «велел написать обоим одно и то же письмо»; «письмо, выполненное мессером Леонардо, было лучше, и поэтому место секретаря получил он»{32}
.Во-вторых, требовалась неимоверная память. «Моя беседа с ним тянулась долгими часами, и, однако, я всегда уходил от него неохотно. Ибо дух мой не мог вполне насытиться общением с этим мужем. Какова в нем, о бессмертные боги, сила речи! Какое богатство! Какая память о стольких вещах! Ибо он удерживал в голове не только то, что относится к религии, но и то, что мы называем языческим. Всегда Цицерон, Вергилий, Сенека и другие древние были у него на устах: и не только их мнения и сентенции, но даже сами слова он часто произносил так, что они казались принадлежащими ему самому, а не заимствованными»{33}
.Этот отзыв Бруни о Луиджи Марсильи, вложенный им в уста Салютати, как нельзя лучше показывает, что, хотя память в известном смысле совпадала с культурой именно в средние века (как и во всяком обществе, ориентированном на авторитет традиционного прошлого, заветной мудрости, священного писания, на готовые образцы и формулы) и хотя ренессансное мышление, поскольку оно утверждало себя на античных текстах и примерах и видело идеал позади себя, сохраняло тем самым отчасти средневековые свойства, все же в характере и функциях культурной памяти происходило существенное изменение. Оно состояло прежде всего, разумеется, в секуляризации памяти, устремленной к «языческой» мудрости и красноречию. Но, следовательно, память приобщала не к надвременной истине, а к истине, развернутой в истории. В отзыве Бруни видно, что наибольшее восхищение вызывало такое знание древних, при котором исчезает ощущение цитирования. Память не приковывает к тексту, а освобождает. Если собственные мысли нуждаются в опоре на чужие, зато чужое становится своим, заимствование сливается с творчеством; помнить — здесь означает не только знать, но и уметь жить в античности, отождествлять себя с нею и свободно распоряжаться античной культурой. Больше всего тогда ценили именно способность претворять классическую эрудицию в непосредственное действие и жизненные формы. В этом смысле Ренессанс предстает как проникнутая возвышенной серьезностью игра в античность.