Потом полили вдруг дожди. Караван должен был целыми днями простаивать в глухих трущобах, в наскоро выкопанных в крутом берегу землянках или в шалашах и отбивать по ночам среди костров нападения лесных хищников, четвероногих и двуногих, которые сыпали на караван отравленными стрелами, пугая, не пуская вперёд. Потом ударили морозы. По реке пошёл, точно сало, первый ледок, а редкие лесные тропы просохли и стали звонкими. Привыкшие к теплу юга, все очень зябли и разоделись в шкуры разных зверей, так что часто человека и узнать было нельзя. Когда реки стали и земля вся побелела, решено было на высоком обрыве над рекой стать городком. Все взялись за рытьё землянок, за укрепление стана высоким тыном, а лучшие стрелки по очереди уходили в леса на охоту и запасали для всех на зиму всякой дичины. И раз до всего любопытный Ксебантурула, больше похожий в мехах на зверя лесного, чем на эллина из славных Афин, пошёл с охотниками в леса, а к вечеру они вернулись без него. Наутро пошли искать грека и нашли его недалеко от городка растерзанным, а около него по белому снегу виднелись огромные отпечатки медвежьих лап. Уже закоченевшее тело художника сожгли на большом костре, и Филет после похорон принёс Язону прекрасный золотой сосуд, весь заплетённый тонкой резьбой. И внизу на подножье стояла горделивая надпись: Σεβαντύρυλα έποίησε.
— Если бы всякий человек, умирая, оставлял после себя такую вот красивую вещь, только одну, — проговорил Филет, — и то жизнь была бы совсем иной…
— Живут люди и не думая совсем о красивых вещах, — хмуро и вяло проговорил Язон. — Не все ли равно, как прожить и что после себя оставить?
И понял Филет, что мальчик его все ещё страдает, все растёт, и замолчал: он давно уже знал малую цену словам человеческим…
XX. В СТЕНАХ
Мальчик рос…
В первом вооружённом столкновении с варварами на лесной дороге он ярко почувствовал, что жизнь — это совсем не то, что понимал он под жизнью на широких террасах своего дворца в Тауромениуме. Он понял, что, как ни безбрежен мир, все же людям в нем тесно, что, как ни щедро осыпана жизнь всякими радостями, радостей этих на всех не хватает, а если бы даже и хватало, то человек так ненасытен, что он непременно захочет отнять радости и ближнего, и дальнего своего. Все это знал он и раньше из изучения истории рода человеческого, но одно дело урок истории по папирусу, а другое — урок жизни на собственной шкуре…
Но этот урок был, по крайней мере, хотя понятен. А вот рядом с ним, в нем же самом был какой-то другой, таинственный урок, уловить смысл которого у Язона не было сил. Вот он вдруг нежданно-негаданно, весь ещё под обаянием прекрасной Береники — он глухо тосковал и по ней, — встречает на невольничьем базаре далёкого города девушку, которая в одно мгновение берет его в плен и — исчезает в безднах мира. Долгие месяцы спустя они снова нежданно-негаданно встречаются в незнакомой стране, она неодолимо тянется к нему, но опять кто-то жестокий, неизвестно зачем, разрывает их, и из радости, готовой вот-вот, как солнце, взойти в их жизни, возникает эта чёрная скорбь и слезы. Да, да, он часто теперь плакал по ночам, молодой эфеб!.. Так кто же это так зло смеётся над людьми? Кто это их так мучит? Зачем? Что это все такое?..
И он — самый несомненный признак роста — почувствовал стену…
В тиши ночей, в чёрных лесах, над которыми теплились яркие звезды, он подошёл к этой тайне с тем золотым ключом, который — как кажется людям — тайны эти открывает, и с некоторым недоверием сказал себе: боги. Но, сказав, тотчас почувствовал, что золотой ключ тайны не открывает. Какие боги? Зачем нужно богам растерзать два молодых сердца? Неужели не приятнее было бы им, если бы вся земля, как какая-то дивная кадильница, курилась перед ними радостью человеческой?.. И почему нужно было богам раздавить так вдруг весёлого Ксебантурулу? И ответа не было.
Исключительно одарённый, он был до мозга костей сыном своего века. Он видел множество пышных храмов, перед которыми дымились жертвенники и тысячные толпы склонялись пред прекрасными богами, и в то же время чуть не на каждом шагу он слышал не только вполне разумные сомнения в этих богах, но и весёлые насмешки над ними. Разговоры на эти темы в то время шли повсюду. Об этом говорили философы, рыбаки, гладиаторы, цезари, эфебы в перерыве игр, торговки на базаре, и чем больше богов — вместе с народами — надвигалось на Рим со всех сторон, тем настойчивее становились эти разговоры. Сомнения поднимались, как трава после дождя, и не было силы, которая могла бы остановить этот рост пытливой мысли-разрушительницы.
И он потихоньку вернулся к своему милому наставнику и другу. Опять начались долгие беседы у огонька, в землянке, среди занесённых снегом и страшных в своей безбрежности лесов, обо всем. А то, закутавшись в меха, они уходили белой рекой по гладкому, припорошенному снегом льду куда глаза глядят.