— Какой Рок? Что такое Рок? — горько воскликнул Язон. — Ведь это слово, которое только приблизительно обозначает, а не объясняет тёмные силы, крутящие меня, как щепку в водовороте. И что же смотрит Он, Тот, Которого я чувствую над звёздами? Почему я должен страдать?! — страстно крикнул он в звёздные бездны. — Зачем? Ну, прекрасно: если уж нужно страдать, я готов, но я хочу понять, почему я должен страдать! И я готов принять страдание для себя, но я не могу мириться со страданием других, ни в чем не повинных существ…
— Тут стена, — тихо проговорил Филет. — Тут мы опять подходим с тобой к тому, к чему не раз уже подходили: когда человек чего не знает, он не должен, как дурак свою погремушку, разукрашивать своё незнание мусором пёстрых слов, а должен сказать: я не знаю…
— Но так нельзя жить!..
— Это большое преувеличение. Все-таки все живут. Очевидно, есть что-то в жизни, что сильнее и знания, и муки незнания, милый…
Слева, в прибрежной уреме, вдруг раздался отчаянный крик страдания — вероятно, какой-нибудь хищник схватил зайца. Сейчас же с другого берега, из чёрного оврага, раскатился хохот филина, такой жуткий, что по коже у обоих пробежали мурашки. Но справа, неподалёку, уже виднелись костры в их городке: караван готовил себе ужин.
XXI. ЯЗОН В ШКОЛЕ
Язон почувствовал стены, окружающие жизнь человеческую, стены, в которых мысль бьётся, как вольная птица в клетке, и с ним, совсем молодым, происходило то же, что и с немолодым Филетом: даже твёрдо зная, что стены эти неприступны, что биться о них бесполезно, и учитель, грустно и спокойно, без бунта уже, и ученик, бурно, часто с отчаянием, каждый в тишине души своей продолжали об эти стены биться. Не всегда может и хочет человек говорить об этих страданиях даже и самым близким — точно приносит он в душе какую-то кровавую жертву Богу Неведомому и хочет, чтобы мистерия эта свершалась в полной тайне, недоступная нескромному взору… И от этого тихий ужас этих жертвоприношений Богу Неведомому, Неназываемому, становится только ещё гуще, и ещё меньше делается перед окровавленным алтарём бедный человек…
Жизнь стана среди лесов шла своей размеренной чередой. Со светом, озябшие, вставали и скорее подбрасывали в потухающие огни дров, готовили завтрак, а затем кто шёл на охоту, кто заготовлял сушняку на дрова, кто держал стражу по соседним холмам: варвары, едва зримые в лесах, не раз пытались нападать на вражеский стан… И так, в трудах, подходила чёрная, морозная ночь и начинались ночные страхи: то опять варвары пускали стрелы из чащи, то нападали голодные волки, пытаясь подрыться под частокол, то точно бродили во мраке какие-то таинственные существа, от ощущения которых страх сжимал уши и шевелились волосы на голове…
Более всего для Язона тяжело было в этой жизни отсутствие привычной бани — жестокие морозы не позволяли мыться, — но и к этому он привык скорее, чем думал. И это было вторым важным уроком строгого ментора, жизни: человек — и скоро — привыкает решительно ко всему. Между пышным дворцом над голубыми туманами Mare Siculum и землянкой в промерзлой земле была пропасть, которая из дворца казалась ужасающей; но вот он перешагнул её, и не только в ней не оказалось ничего особенно страшного, но напротив: отрадно было дышать по утрам этим морозным, полным мелких, блистающих снежинок воздухом, дивно пахла хвоя деревьев-великанов, увлекательна была эта дикая, полная приключений жизнь кочевников… И когда раз Язон в разговоре отметил это, Филет сказал:
— Внешняя обстановка не имеет для человека почти никакого значения. В этом философы правы. Но только и тут не следует преувеличивать. Если сырая, промерзлая землянка скоро становится привычной, то это никак не значит, что может стать привычной верёвка для повешенного. Все в меру. А в особенности, — подчеркнул он с усмешкой, — не надо слишком много философии: non plus sapere quam oportet sapere, sed sapere ad sobrietatem — не мудрствовать больше, чем сколько следует мудрствовать, но мудрствовать с умеренностью…