После ужина в покоях стало прохладно, — матушка велела затопить. Она села по одну сторону камина, а батюшка по другую; я пошла за стулом, собираясь усесться между ними, как вдруг папенька потянул меня за платье, молча привлек и усадил к себе на колени. Все это произошло так внезапно, в таком невольном душевном порыве, что он, пожалуй, тут же и спохватился. Но делать было нечего — я уже сидела у него на коленях, вдобавок он, как назло, потерял всю свою суровую важность, — ведь ему пришлось обнять меня, чтобы мне было поудобнее. Все молчали, но батюшка порою чуть крепче обнимал меня, с трудом подавляя вздох. Какой-то ложный стыд не позволял моему дорогому отцу с нежностью обвить меня руками; своего рода степенность, которую не решаешься оставить, смущение, которое не можешь преодолеть, вызвали у отца с дочкой такое же милое замешательство, как стыдливость и любовь вызывают у влюбленных, а нежная мать, тая от радости, тихонько упивалась сладостным для нее зрелищем. Все это я видела, ангел мой, все чувствовала и уже не в силах была совладать с охватившим меня умилением. Я притворилась, будто падаю, и рукой обвила батюшку за шею. Я припала к его благородному лицу, покрыла это лицо поцелуями и оросила слезами. Слезы катились из его глаз, и я поняла, что с души его упало тяжкое бремя. Матушка разделила нашу радость. Кроткая и смиренная невинность, тебя одной недоставало в моем сердце, — если б я не утратила тебя, эта сцена, подсказанная самою природой, была бы самым восхитительным мгновением в моей жизни.
Нынче утром — очевидно, сказалась и усталость, и вчерашнее падение, — я дольше, чем обычно, оставалась в постели и еще не встала, когда в комнату вошел батюшка. Он присел у моей кровати и ласково осведомился о моем здоровье. Затем он взял руку мою обеими руками и в самоуничижении дошел до того, что поцеловал ее несколько раз, называя меня милой доченькой и укоряя себя за вчерашнюю вспышку. Я же сказала ему — и совершенно искренне, — что была бы счастлива, если б каждый день получала побои, а затем — такое возмещение, ибо одно ласковое его слово способно изгладить в моей душе воспоминание о самых жестоких обидах.
Немного погодя, заговорив более строгим тоном, он вернулся к вчерашнему разговору и объявил мне свою волю — вежливо, но с суровой непреклонностью: «Ведь ты знаешь, кому в супруги я тебя предназначаю; я сообщил тебе об этом сразу же, как приехал, и не изменю свое намерение никогда. Что же касается того господина, о котором толковал милорд Эдуард, то хотя я отнюдь и не отрицаю его достоинств, признаваемых всеми, хотя и не уверен, сам ли он выдумал смехотворную затею породниться со мной или кто-нибудь внушил ему эту мысль, я никогда бы не согласился, чтобы у меня был такой зять, если б он даже обладал всеми на свете английскими гинеями, а я не предназначал тебя другому. Во имя его безопасности, во имя своей чести не смей никогда в жизни с ним видеться и говорить. Я и раньше не питал к нему расположения, а теперь его ненавижу; из-за него я вышел из себя — и своего грубого поступка не прощу ему вовеки!»
С этими словами он покинул меня, не дожидаясь моего ответа, и был полон почти такой же ярости, в какой только что повинился. Ах, сестрица, предрассудки — сущие исчадия ада, они портят лучшие сердца, то и дело заглушая голос природы.
Вот как, друг мой Клара, произошло объяснение, которое ты предвидела, — я не могла понять его причины, пока не пришло твое письмо. Какой-то переворот произошел в моей душе. Право, с этой минуты я изменилась. Кажется, с еще большим сожалением я обращаюсь мыслью к той счастливой поре, когда тихо и мирно жила в кругу своей семьи, и тем больше сознаю я свою вину, чем больше сознаю утраты, понесенные из-за нее. Скажи, жестокая, ну скажи, если у тебя достанет духу, — так, значит, пора любви для меня миновала и мне не суждено с ним встретиться! Ужели ты не чувствуешь, как безысходна, как ужасна эта зловещая мысль? А ведь воля отца непреклонна, — мой возлюбленный в явной опасности. Знаешь, что породили во мне все эти столь противоположные чувства, словно ниспровергающие одно другое? Какую-то оторопь, отозвавшуюся в душе моей почти полным бессилием, — мне уж не подвластен ни разум мой, ни мои страсти. Решительная минута настала, ты права, я и сама понимаю, — однако никогда еще так плохо не владела собой. Не раз я бралась за письмо к своему другу, но стоит мне вывести строчку, и я чуть не лишаюсь чувств, я не могу набросать и двух строк. На свете у меня осталась только ты, моя нежная подруга. Так думай же, говори, действуй за меня, — вручаю тебе свою судьбу. Решай, — я заранее со всем согласна. Вверяю твоей дружбе ту роковую власть, которую купила такой дорогой ценой у любви. Навеки разлучи меня со мной самой, прикажи мне умереть, если надобно, но не заставляй меня пронзить собственной рукой свое сердце.