— Вы студент?
— Да.
— Юрист?
— Нет, филолог.
Генерал улыбнулся.
— Это хорошо. Юриста мне не хотелось бы. Был у меня один репетитор, юрист, но он больше по части ухаживания за женским полом, гувернантками и т. п. Так… значит вы филолог?
— Да.
— Вы давно репетируете?
— Вы знаете, нет, не очень.
— А на выезд согласны?
— Там не помечено в объявлении.
— Мы едем в Крым. Куда именно, мы еще не решили, но я думаю, что это все равно вам? Заниматься с дочкой моей, она во втором классе по всем предметам и сыном латынью, за шестой класс гимназии. 50 рублей на всем готовом и наш проезд, но вы должны дать несколько пробных уроков здесь, до отъезда.
— Я согласен на эти условия.
Через несколько дней, после двух пробных уроков, Боря получил розовое, надушенное сильными духами письмо от г-жи Шлитковцевой. Она писала, что согласна вверить ему своих детей, что пробный урок ей и ее мужу очень понравился, и что она просит для выяснения окончательных условий зайти вечером. А через неделю Боря с семьею генерала Шлитковцева должен был выехать в Крым. Отъезд был назначен в субботу. Боря укладывался при помощи Василия. Был грустен и бледен. Разлука с другом казалось особенно горькой потому, что Василий был особенно нежным и ласковым теперь. Боря решил взять уроки только потому, что иначе он не мог помогать Василию. В тайнике души он был рад, что ему не придется опять быть дома, в тех местах, где было столько горьких и жутких воспоминаний.
— Василий!
— Что?
— Ты будешь писать много и часто, слышишь? Обещай мне. Ты знаешь, как я люблю тебя. Хорошо?
— Конечно, конечно.
— Как мне больно, как больно уезжать. Вот если бы здесь я достал уроки!
— Условия уж очень выгодные, чтобы отказываться.
— А ты? Ты будешь далеко. Нет, я не могу. Я откажусь.
— Я на тебя рассержусь, Боря, и уйду отсюда. Все равно, тогда меня не увидишь.
— Вася! Вася! Как же мне быть?
— Ехать.
— И ты не будешь без меня скучать?
— Буду, но что же делать?
— Боря целует сочные губы Василия и когда тот его обнимает, ему кажется, что он для него поехал бы не только на уроки, но в Сибирь, в каторжные работы.
— Милый! Милый! Ты весь, весь, мой. Мне ничего не надо, кроме тебя.
— Кто это вас провожал, Борис?.. Я все забываю ваше отчество.
— Арнольдович.
— Ах, да, Арнольдович.
— Это мой друг.
— Он… студент?
— Нет.
— У него вид такого бедного студента, знаете, есть такие… Вы немного расстроены? Вам жаль расстаться с Петербургом или разлука с другом на вас так повлияла?
— Нет, я ничего. — В Борином сердце глухая, злобная тоска. Хочется бросить этот комфортабельный вагон, полированное зеркало, блестящие ручки, кинутся на Васильину постель в его маленькой, душной каморке, и там спрятав голову в его подушки, горько, горько плакать.
Из окна виден туманный, милый сердцу Петербург. Темное облако фабричной гари и дыма колышется над городом.
— Лизочка, Лиза, не выскочи из окна, смотри.
— Борис Александрович, пожалуйста, посмотрите за Лизочкой, я хочу пойти в вагон ресторан.
— Мама, и я. Мама, я тоже хочу.
— Нет, ты останешься с Борисом Андреевичем.
— Хорошо, хорошо я посмотрю.
Стоя у окна, он не успевает отвечать на бесчисленные вопросы, которыми закидывает его маленькая ученица, а поезд несется все быстрее и быстрее. Холодный ветер дует в лицо и треплет волосы, в душе заунывно и медленно отзывается стук колес.
Горят огни. Точно золотые бусы, рассыпанные на черном бархате. Скамейка влажная и под ногами как-то странно жалобно звучит морской песок. Все небо усыпано звездами. В душе пусто и холодно. Бьется сердце ненасытно. Что это? Сколько дней прошло? Или год? Глаза голубые, милые близки и далеки. Лизины капризы, слезы, а потом латинский урок.
— Борис Андреевич, вы вечером повторите с ним, ему трудно.
— Хорошо. Хорошо.
Чай с холодными котлетами. После чая свобода. Свобода милая, неоценимая! Вот, сидеть здесь, одному, на влажной скамейке, у моря. И думать, думать. Будет ли завтра письмо? Какое? Теплое, милое? Сколько раз будет «целую». Это как будто и неважно, но на самом деле… Сколько значения, в этих маленьких приписках, сбоку, наверху, в конце письма.
Издали доносятся звуки оркестра. Глаза закрываются. Мелькают картины. Одна. Другая. Ефросиньино лицо почему-то вдруг вырисовалось, Стало больно. Потом глаза Василия, и губы, и вся фигура, мощная, милая сердцу. Где он? Что с ним? С кем говорит? С кем ходит? И острое жало тоски пронизывает тело, а музыка еще больше усиливает эту боль и хочется упасть на песок, на колени и что-нибудь делать, говорить, лишь бы не сидеть так каменно. Боже! Милый! Я давно к тебе не обращался! Прости, дорогой мой, помоги мне, утешь. Боженька! Боженька!
— Борис… Борис…
— Арнольдович.
— Бога ради, простите, все забываю. Вы, может быть, проводите Лизоньку к Ипатовым. Ивану некогда.
— Хорошо.
Дорога длинная и скучная. Солнце больно жжет. Полоска моря синеет вдали.
— Борис Арнольдович! Почему там синее.
— Это море, Лиза.
— Нет, нет, не там, а вон дальше.
— Я не вижу.
— Ах, вы какой, вы ничего не видите.
— Борис Арнольди!
— Что?
— Вы не знакомы с Павликом?
— Каким Павликом?