В эту минуту в дверях показался Владимир Акимович. За всю болезнь сына он появился в первый раз в его комнате. Сердце Борино сжалось от мучительного предчувствия. Генерал был в хорошем настроении. Улыбался. Глаза блестели.
— Ну, что малый? Исправился?
Молчание.
— А? Я тебя спрашиваю? Научился уважать взрослых? Больше не будешь? — и он потрепал по щеке сына.
Кирилл продолжал молчать. По внезапно побелевшему лицу Боря понял, как трудно было ему себя сдерживать. Вероятно, этим бы все кончилось, но Владимир Акимович имел неосторожность спросить: «Ну, как? Зажило все?» и при этом улыбнулся.
Эта улыбка была, должно быть, той каплей, которая переполнила чашу терпения. Как сквозь сон вспоминал потом Боря разыгравшуюся ужасную сцену, благодаря которой он очутился на улице. Кирилл приподнялся на кровати. В эту минуту он был страшен. Впалые жуткие глаза, лицо белее простыни, трясущиеся руки. Боря замер.
— Вы еще издеваетесь? — это было сказано самым обыкновенным ровным голосом, но зато в следующую минуту, как бы напрягая все оставшиеся силы, не сдерживая накопившегося негодования, Кирилл взял со стола банку с лекарством и изо всех сил пустил в отца.
— Вон! Мерзавец!
Что было дальше — Боря не помнил. Все, будто сон, удушливый кошмар. И жуткий звон разбившейся банки, и несдерживаемая брань генерала, и тихие стоны содрогавшегося под ударами Кирилла. Рассвирепевший генерал бил его чем попало. Распластанное на кровати полуобнаженное тело Кирилла было похоже на труп опасно раненого, испускавшего нечленораздельные звуки. Когда Боря опомнился, первым движением его было броситься к генералу.
— Вы зверь, зверь! — кричал всегда спокойный Боря, вы убьете вашего сына, я не позволю вам. — И он руками, окрепшими от возмущения и негодования, пытался отразить удары Владимира Акимовича.
— Что? И ты? Щенок! Репетитор. Лакей! Вон из моего дома. Сию минуту вон!
На крики прибежала Зинаида Николаевна, в не застегнутом вечернем платье с пудреницей в одной и с пуховкой в другой руке. Но она не могла смягчить гнева своего мужа.
— Вон. Вон. Сию минуту! — продолжал кричать он, на минуту отойдя от кровати сына и накидываясь на Бориса.
— К вам можно?
— Кто там? Кто там?
— Это я, Борис Лисканов. Пустите меня Николай Архипович!
— Борис?
— Да. Да. Это я. Меня выгнали. Генерал сам избил сына. Я заступился. Это ужасно.
Через несколько минут дверь открылась. Николай Архипович в халате и со свечой в руке.
— Так поздно? Боже мой! Расскажите, в чем дело.
Бледное лицо Борино показывало, что он пережил несколько жутких и острых минут.
— Я вам дам воды. Успокойтесь.
— Господи, за что это? Вы слышите, это наказание. Наказание Его. — Боря ничего не мог рассказать. Он сидел на неудобном, жестком табурете, опустив голову на стол, и по временам плечи его вздрагивали от глубоких, внутренних рыданий.
— Умоляю вас! Сильнее бейте меня. Я грешный. Я грешный. Я хочу избавиться от грехов. В этих слезах, в этих муках избавление.
Опять в полутемной, маленькой комнате Николай Архипович стоял на коленях по пояс обнаженный перед Борисом, бледным, испуганным с широко раскрытыми глазами.
— Я не могу. Мне больно. Мне больно самому, точно себя я бью… Я не могу.
И снова, как в тот раз, он почувствовал неведомую силу черных глаз Дмитриева. И точно чужими, не своими руками, медленно опускал на спину склоненного Дмитриева железную цепь.
Когда Дмитриев встал, вся спина его была окровавленной, руки висели вдоль туловища, как плети, но блаженная, счастливая улыбка играла на его бескровных, тонких губах.
— Мой друг. Мой милый друг. Как мне благодарить вас? Вы воскресили меня. Вы исцелили меня!
Боря стоял, как каменное изваяние, бледный, какой-то нездешний. Хотелось рыдать, упасть на пол, кусать свои руки, но что-то мешало. Слезы были глубоко, и от этого было еще мучительнее и горше.
— Кирилл! Кирилл! Это ужасно.
— Борис Арнольдович! Вы не понимаете. Это прекрасно.
— Нет, это болезнь, ужасная, тяжелая.
— Я не знаю, как назвать это, болезнь или нет, но… — Кирилл замолчал. Глаза его, в которых горели жуткие, колющие огни, потухли.
Темное море шумело особенно резко. Ветер дул в лицо, забирался в одежду и пронизывал тело. Желтые, засохшие листья шелестели трогательно и грустно.
— Не будем говорить об этом.
(Пауза.)
— Я уйду из дома.
— Куда?
— К Николаю Архиповичу. Все обдумано. Решено. Когда мы будем ехать в Петербург, я исчезну. Найдутся люди, которые скажут, что я утонул в море. Меня не будут искать. Я буду свободен.
— Кирилл! Вы нежный и добрый. Пишите иногда. Но все же, зачем к Николаю Архиповичу?
— А куда же? Скажите — куда? А у него хорошо. Вечером горят лампады, свечи и образа особенно ласковы. Взгляд Христа. Я люблю взгляд Христа. Я люблю Николая Архиповича.
— А это?
— Что это?
— Ну, то, понимаете? Цепи?
— Ах, это. Но я люблю. Мне нравится.
— Нет, нет, это все напускное. И образа и свечи. Я чувствую. Я к вам расположен, поверьте, все по-другому надо.
— Нет, нет, я все сам знаю.
— Как хотите… А осень какая? Страшная…
— Что?
— Осень страшная.
— Да, здесь всегда так. Скоро все уедут. И мы. Ах, скорее бы.