— Я пойду домой. У меня сестра есть Верочка.
— Верочка?
— Да.
— А в Петербург?
— Потом в Петербург.
— Я тоже буду там. Позже. Когда забудут обо мне. С Николаем Архиповичем. Он обещал.
— Ах, вы о нем?
— Да, да.
— Почему-то мне жутко.
— Не знаю. Холодно, должно быть. Пора идти. А меня ведь еще раз пороли.
— Что? Ах, этот ветер…
— Еще раз пороли. Николай Архипович говорит — счастливый. Все к лучшему. Я больше не огорчаюсь.
— Я здесь, я здесь. Как это вы меня не заметили?
— Мама. Мама. Вот он.
— Ах, я слепушкой стала совсем. Беглец наш. С урока. Прямо домой. Наконец-то.
— А вы ждали? Боже мой, неужели ждали?
— Борик, Борик, как тебе не стыдно. Конечно, ждали.
— Верук. Ты стала большой и красивой совсем другой. В пенсне.
— Ах, да, я немного изменилась. К худшему? Правда?
— Нет, нет.
— Ну, идем, идем. Ты проголодался? У нас теперь повар. Видишь, как важно. К чаю варенье малиновое. Мое собственное. И котлеты с косточками. Любимые.
— Верунчик, Верунчик, а мне казалось, что…
— Ах, потом, потом.
Боря смотрел на знакомые улицы, деревья, магазины и сердце сжималось от неизвестных причин. Не-то радость тихая не-то печаль…
— Верочка. Я не надолго.
— Хорошо. Хорошо. Я сама скоро еду в Москву.
— Вот и отлично. Поедем вместе. Да?
— Должно быть. А наш карапуз (младший брат Бори) по тебе соскучился.
— Боже мой! Боже мой! Вера, Вера, знаешь, я почти что счастлив.
— Вера, ты меня очень презираешь?
— Я?
— Да, ты.
— Я люблю тебя, Боря.
— Да? Любишь все-таки, но…
(Пауза.)
— Нет, не презираю, но…
— Мне жаль тебя.
(Пауза.)
— Вера, почему ты не хочешь поговорить серьезно об этом?
— Зачем? Ты меня все равно не убедишь.
— Вера, но если мне противно.
— Что противно?
— Ты же знаешь, что.
(Пауза.)
— Ах, Боря, тем хуже.
— Но, что же мне делать? Убить себя? Это глупо. Наконец, я хочу жить, хочу до ужаса, до безумия. Я все перенесу и горе, и лишения, и презрение, но я хочу жить и быть хоть капелюшечку счастливым.
Вера засмеялась.
— Ты, как в детстве. Так же говорил. «Мама, дай мне капелюшечку варенья».
— Ах, Вера, я серьезно, а ты…
— Я не пойму этого. Ведь я не виновата в том, что не понимаю.
— Не понимаешь? Не хочешь понять. Кому я мешаю? Зачем меня считать каким-то несчастным, жалеть, я такой же, как все, но мне не дают свободно жить, дышать, на меня смотрят, как на урода нравственного, и этим отравляют мне жизнь. Кому и что я сделал злого?
— Мне жаль тебя. Вот и все. Я не могу разобраться в этом. Я ничего не понимаю. Прежде я сердилась, негодовала. А теперь мне жаль тебя. Эта жалость оттуда, из сердца, а не вывод ума.
— Василий Александрович? Вы?
— Забыли старика, я сам пришел к вам.
— Я не забыл! Нет! Я сам хотел к вам. Все не мог собраться.
— Ну, ничего. Зато я собрался к вам. Пришел посмотреть на вас. Вы похудели. Горе?
— Нет, так.
— Вы были в Крыму?
— Да, на уроках.
— Много занимались? Должно быть, устали?
— Нет, не особенно.
Василий Александрович говорил, будто не своим голосом. Задавал вопросы, но видно не особенно внимательно ждал ответа. Вдруг он наклонился почти к самому лицу Бориному. Прошептал:
— Вы слышали?
Боря вздрогнул. Так все это было неожиданно.
— Значит, вы знаете?
— Что знаю? Объясните, я ничего не понимаю.
Василий Александрович посмотрел своими выцветшими глазами в Борины глаза внимательно и строго, и вдруг проговорил ровным, спокойным голосом:
— Он умер!
— Кто?
— Траферетов.
Боря вскрикнул.
— Траферетов? Леша? Когда? Как? — Боря не мог представить себе мертвым это близкое когда-то и дорогое лицо.
— Застрелился. Мне оставил письмо. Мучался, что убил Колю. Нарочно. За что не пишет. Не могу жить больше, простите меня, добрый Василий Александрович, за то безумное горе, которое вам причинил. Убил Колю не случайно. Понимаете — не случайно, и иду за ним. И вот есть письмо. — Василий Александрович умоляюще посмотрел на Борю.
— Мне? Письмо? Где?
Василий Александрович вынул из кармана пакет, запечатанный красным сургучом, и передал Боре.
— Может быть, вам написал, за что убил Колюшку. Старика сына лишил. Единственного. В снегу принес, в белом снегу… и красные струйки, а лицо, как будто спал, и сон видел чудный!.. Улыбался! За что? За что? — Василий Александрович склонил свою голову на руки как-то неуклюже и неловко.
Боре было странно смотреть на его фигуру, сотрясаемую от рыданий.