С прозорливостью, которой лишены были, увы, многие активно выступавшие тогда литературоведы и критики, Чекмарев пишет в своих дневниках об открытых и завуалированных нападках на Маяковского:
«Наконец-то начало выходить полное собрание сочинений Хлебникова. Факт этот сам по себе положительный. Но некоторые критики стремятся, отвоевав себе Хлебникова (где же они были при жизни поэта?), ударить им по своим литературным неприятелям… Тенденция ясна: лепить гипсовые бюсты Хлебникова и разбивать их о головы современных поэтов. Больше всех, конечно, попадает Маяковскому. Это дурная тенденция».
Честное слово, в сегодняшних литературно-критических статьях, принадлежащих зрелым литературным ратникам, поискать да поискать таких строк, такой проницательности, глубины и образности мысли.
Что же касается опыта литературного памфлета «О мамонтах», занимающего всего полстраницы, то это просто шедевр, который так и хочется привести целиком. Чекмарев восстает в нем против книги Шенгели «Маяковский во весь рост». «Мамонты ещё не редки в наше время, но они тяжеловесны, любят учёные слова, они надевают на лицо внешнюю доброжелательность к новому искусству». Простим здесь совсем еще юному памфлетисту некоторую неуклюжесть слога. Посмотрим дальше. «Автор этой книжки развязен, популярен и откровенен, он решительно написал то, что некоторые мяли во рту, не решаясь высказать, а именно, что поэзия Маяковского — это «шутовство», «хулиганство», «идиотство», но никак не поэзия. Уже одно это делает книгу ценной. Когда-нибудь, лет через сорок, по этой книге будут изучать психологию мамонтов, подумал я».
Появись этот памфлет в печати тогда, когда он написан, то есть в конце двадцатых годов, он не одного, наверное, «мамонта» выгнал бы из критических джунглей. Он наверняка был бы замечен и самим «Вл. Вл.».
Подведем же некоторые итоги. Чекмарев — натура глубоко творческая, деятельная, наделенная способностью и страстью преобразовывать и преображать всё, к чему ни прикоснется. Этот вывод, уже обозначенный вначале, мы теперь можем повторить с ещё большей убежденностью. Творческое начало, благородно направленное и соединенное с разносторонней, активно выявляющей себя талантливостью, — вот что такое Чекмарев, человек тридцатых годов. Направленность таланту давала жизнь.
О каких бы серьезных вещах ни говорил Чекмарев, нигде, ни в слове, ни в интонации, и намека нет на ходули. Каких бы глубоко интимных или сугубо бытовых, житейских забот он ни касался, никогда не грозило ему хотя бы мимолетное погружение в пошлость, в мелодраму. Не слышно в его голосе ни пришепетывания, ни хихиканья.
Так говорить, писать, чувствовать и мыслить мог человек не только очень талантливый и чистый, но еще и очень свой в том мире, в котором он живет.
Да, Сергей всюду свой в этом мире и в этом времени — и на задних скамьях «Политехнички», откуда он жадно и пристрастно следит за литературными баталиями Маяковского, и на практике в воронежских селах, куда он является «командиром азбуки», и в институте, в Москве, в общении с друзьями, родными. И, наконец, в степях Башкирии, где он носится, обдуваемый всеми холодными и звойными ветрами времени, от гурта к гурту, от отделения к отделению, обуреваемый великой любовью к людям, неразделенной страстью к Тоне, отчаянием и вдохновением, усталостью и тоской по всему домашнему и решимостью переделать здесь все на новый лад.
Именно это ощущение причастности и создает тот особый настрой, настой чекмаревского слова, который и сегодня, спустя сорок лет, как тот «травы сгепной пучок сухой», источает аромат времени и «всё обаянье» его воскрешает.
Людьми, способными до конца быть преданными идее, людьми служения, назовем это так, принято восхищаться, особенно после того, когда приходит к ним признание официальное, общественное. Но к ним же, к таким людям, часто относятся и с толикой жалости, сострадания, а то и пренебрежения. Ещё бы, ведь служа столь самоотверженно идее, будущему, они сегодня неизбежно лишают себя чего-то такого, что свойственно другим, обыкновенным людям. Мы уже встречались с таким отношением к Островскому, столкнемся с ним и впредь.
Чекмарев в отличие от Островского и даже от Щеглова не дожил до признания. Он и не задумывался о нём. Но в тогу неудачника, чудака, то ли не замечающего своих поражений, то ли просто делающего такой вид, его пытались вырядить не раз. Он протестовал против этого со всей пылкостью своей натуры, и протест его тоже был плодоносен: