Мы знаем такое, чего не знают двадцатилетние, но сами лишь слышали о многом, что пережили и испытали наши старшие. И в этом смысле каждое предшествующее поколение в чем-то сильнее последующего. Но до поры до времени, конечно. Потому что и каждое последующее хочет знать, трудом и борьбой добывать новые знания и понимание жизни. Но, неодолимо продвигаясь вперед, несет в неизбежные потери.
Так бывает с каждым поколением. Но, пожалуй, никогда ещё молодежь у нас не заглядывала в лицо минувшему так пытливо, требовательно и пристрастно, никогда ещё, кажется, прошлое, а вернее, отношение к нему не значило так много для настоящего, как в годы, которыми помечены «Тетради» Щеглова.
Говоря о себе, Щеглов нарисовал портрет времени — такого давнего и недавнего одновременно. И, затаив дыхание, мы всматриваемся в его черты.
Марк Щеглов.
Марку двадцать два года. Он очень болен. Вот, превозмогая слабость, встает он с постели и едет в университет. Ему надо во что бы то ни стало договориться в ректорате о переводе на очный филологический факультет. Он не может продолжать учебу без стипендии. Перед его глазами — лицо матери, усталой и тоже больной… Марк не возлагает особых надежд на предстоящий, уже не первый, разговор. Перспектива, и вполне реальная, бесконечных ожиданий в приемных и скитаний из кабинета в кабинет угнетает его.
Получив очередной отказ, он возвращается домой. По осенней Москве, ещё не сбросившей сумеречные краски военных лет. Мимо скудных витрин. В толпе людей в ватниках, кирзовых сапогах, грубых брезентовых плащах и пальто.
Нелегкое время. Трудная судьба. Но послушайте, какие песни звучат в душе этого человека, посмотрите, с каким радостным и нетерпеливым чувством оглядывается он вокруг. Как ему дорого и мило то, чем живут его сверстники!
«…Сейчас я весь в другом, — пишет он, как бы отстраняя, отодвигая в сторону невзгоды, болезни, хлопоты. — Университет, книги, новые люди — жизнь, любимейшая жизнь охватывает меня, и так многого мне хочется».
И это не просто естественное тяготение больного к здоровым, к их миру. Представление Марка о большой жизни, к которой он жаждет приобщиться и которою, в сущности, не перестает жить, вполне определенное. Его пристрастия и идеалы окрашены предельно четко.
«Мне необычайно радостно себя, нас, моих сверстников видеть абсолютно правыми в основном, в главном — в нашем романтически приподнятом ощущении жизни… — пишет он все в том же 1947 году. — Отсюда все остальное — доблесть, радость, дружба, убежденность и многое еще…»
Личное, субъективное, связанное прежде всего с болезнью, угнетает, порой доводит до отчаяния. Общее, главное, то, чему отданы люди, чему они служат, размыкает кольцо боли, помогает бороться и побеждать.
«Нет, нет, не знаю, как смогу я сохранить те крохи бодрости и молодости, которые я еще не растерял… если я не глотну чистого воздуха юности, здоровья, задора, труда, лирики, умничанья, чистого воздуха тех будней, которые захватывают, зовут меня каждый раз, как я попадаю в университет».
А вот и зримые, осязаемые приметы этих будней.
Щедрой рукой автор разбросал их по дневнику, словно предвидя то время, когда для молодежи так важна будет каждая строка этого живого, не деформированного годами свидетельства.
«Вот вчера я зашел на факультет. В тесном вестибюле толпа парней и девушек обступила какого-то преподавателя и выпытывает у него всё, что можно выпытать о внутривидовой борьбе, о трудах Лысенко, и здесь же вступают в спор между собой и с самим преподавателем. Шум, смех. Слышно: «Он стоит на ламаркистских позициях!.. Внутривидовая борьба существует!.. А как же Лысенко?.. Это революция в ботанике! В своих статьях…»
У филологов свои проблемы. «Весна, гормоны, экзамесы, борьба идей и прочее. Теперь филологический факультет подвержен расколу на два противоположных лагеря: маррнстов и немарристов…»
Вот Марк на обсуждении фильма «Сельская учительница». Снова в милой его сердцу атмосфере студенческой дискуссии. Вместе со всеми возмущается он поданной в президиум запиской: «Теперь, когда нас, педагогов, будут усылать в Сибирь, всё время будут ссылаться на ваш фильм». И в то же время негодует по поводу выступления критика-проработчика «с лицом злого доки и эгоиста», который «ушел с кафедры… с видом оскорбленного величия, полный пренебрежения и злобы к топающему и хохочущему залу».
Все симпатии Щеглова — этому залу. «Вообще народ у нас в университете замечательный. Подумать только, сегодня на дворе жуткая слякотища, гололед, и дождь, и ветер, а философы, например, усталые после учебного дня, дружно собираются куда-то к черту на кулички, в Серебряный бор, в подшефный избирательный участок. И все с подъемом, весело, будто это пустяк».
Щеглов поистине упивается каждым событием этой жизни, и мы видим, как дух ее растит человека, формирует критика, помогает стать на ноги инвалиду.
И не только общим своим настроением, но и самым простым и осязаемым вниманием, участием.