«…В этом мире «чуть что не так — весна»… Вся эта история долгих хлопот, и участие, которое принял во мне университет, и такие лестные характеристики, и всё-всё — так это необыкновенно, так книжно идеально, и в то же время со мной же это происходит и на самом же деле!.. Это не просто эпизод для восхищения соседок и знакомых, это отрывок нашего чудесного, милого времени, которое умеет калек и бедняг образовывать в завзятых оптимистов, влюблённых в жизнь…»
И, честное слово, трудно удержаться, чтобы не привести еще одно место, в котором эта его «любимейшая жизнь» предстает перед нами в наиболее обобщенной и одновременно чувственно-осязаемой форме: «Захожу в боковой зал-аудиторию. У стен, у столов и на столах студенты, и опять вокруг споры, смех, умные лица над книгами. А в углу у окна две девушки в накинутых на плечи пальтишках, и третья тихонько наигрывает, разбирает рахманиновский романс «Не пой, красавица…». И так всё хорошо: и этот зал, уставленный столами, и обилие книг, и высокий полусвет из окон, и девушки, и Рахманинов, и вся эта обстановка умной и веселой жизни… так и отдает атмосферой молодого, трудового комсомольского мира…»
«…Так все хорошо!» — восклицает он. А между тем та атмосфера «романтически приподнятого ощущения жизни», бодрости и оптимизма, в которую нас погружают «Студенческие тетради» Щеглова, окрашивается в глазах иного подрастающего человека лишь в линялые, унылые тона. Взору его рисуются картины плоской, регламентированной жизни и взаимной отчужденности…
И вот теперь, столкнувшись с совершенно иным свидетельством, применительно к тому времени, когда совершалось столько несправедливостей, осуждённых впоследствии партией, молодой наш читатель, быть может, задает себе и другим вопросы: «А можно ли здесь говорить об оптимистическом, радостном настрое? И что он такое, этот вот «романтический настрой»? Не слепота ли и недомыслие? И не полетел ли он вверх тормашками после 1953 года?»
Не постесняемся же задать эти вопросы и Марку Щеглову, раз мы взяли его в свидетели. Будь он жив, оз не обиделся бы. Он умер. Поищем ответа в «Тетрадях».
Мы увидим, какое возмущение, какой протест рождали, какой повод для тягостных раздумий и недоумений давали Щеглову некоторые наблюдаемые им в жизни явления, которые никак не гармонировали с «атмосферой молодого, трудового, комсомольского мира». Вдумаемся в них ещё раз.
Вспомним разительный диалог Щеглова с Б. и слова, вырвавшиеся из самой глубины души Марка — этого бесконечно доброго и справедливого человека: «У, чинуша, законченный тип буквоеда, бюрократа без души и человечности…» Нет, не личная обида только, не отчаяние больного и неудачника продиктовали эти слова, а естественное и здоровое отвращение к язве равнодушия, к рабской подчиненности букве, обожаемому циркуляру…
А вспомним брезгливую улыбку Щеглова, слушавшего критика-проработчика, который на глазах аудитории искусство разымал, как труп. Вспомним, что он пишет о пьесе-поделке, каких немало рождалось тогда: «Неискренняя пьеса. Вместо живых образов какие-то плакатные, плоские фигуры. Всем как будто наделены: и революционная юность, и трудовое подвижничество, и патриотизм, — а не веришь, что это действительно так. Говорят каким-то жестяным языком вещи, ставшие уже двадцать лет тому назад трюизмами».
Не проходит Марк Щеглов и мимо волновавших всех в ту пору споров о судьбах и развитии советской музыки. Он с убежденностью говорит о своем «несогласии с «закрытием» Шостаковича и Прокофьева, с категорическим обвинением их в формализме».
И, наконец, чрезвычайно важны те страницы, по которым мы можем судить о Щеглове после 1953-го.
Не полетел ли действительно вверх тормашками весь его оптимизм? Нет! «Мы живем в необыкновенное, суровое, полное нежданного-негаданного время. Думайте о серьезном, ничего не бойтесь, будьте всегда честной и любите людей. Когда я вижу, сколько на свете чудес, сколько любви, хороших людей, дорогих слов, картин, музыки, когда я знаю, что стоит только позвать — и сколько всех нас откликнется! — то можно ли терять голову! Все будет хорошо!»
Нет, как видим, никогда не был Щеглов славословом, никогда он не был «механическим гражданином». И гнев его был осознанным и оптимизм — глубоким, искренним, выношенным. Есть у него слова — как удар тока. В них дыхание истины. Это из письма Щеглова другу:
«Мы с тобой в лагере Добра — прирожденно, и это во всяком случае предопределяет все наши раздумья и поступки».