— Томас Манн тот еще тип, — сказал я. — Это же антисемитизм!
Нильс Эрик посмотрел на меня:
— А ты не думаешь, что это ирония?
— Ирония? Нет, а ты что, так думаешь?
— Он славится своей иронией.
— То есть на самом деле он так не считает?
— Разумеется.
— Сомневаюсь, — сказал я. Меня бесило, когда Нильс Эрик меня поучал, а происходило такое нередко.
Передо мной снова появился образ нагловатой семиклассницы с растрепанными волосами. Мои губы прижимались к ее губам.
Зачем я это сделал? Зачем, ну зачем же?!
— Ты чего? — спросил Нильс Эрик.
— В смысле?
— Ты вот так сделал. — Он откинул назад голову, прищурился и сжал губы.
— Да так, ничего, — ответил я, — просто вспомнил кое о чем.
Впрочем, все обошлось. На следующий день я пошел в школу, и никто ни словом не упомянул о случившемся, все вели себя как обычно, даже мои ученики, а уж из них кто-то наверняка ее знал.
Но нет.
Может, все уладилось само собой?
Единственное место, где это событие существует, — это внутри меня, а если оно там и останется, то ничего страшного не случится, оно постепенно утратит силу и забудется, как забывались все остальные мои постыдные поступки.
В конце мая я обнаружил в почтовом ящике письмо из Академии писательского мастерства. Я вскрыл конверт и пробежал глазами письмо прямо рядом с почтой. Меня приняли. Я закурил и зашагал обратно в школу — надо рассказать обо всем маме, порадовать ее. И Ингве тоже позвонить, потому что это означает, что я переезжаю в Берген. Каким-то странным образом я знал, что меня примут, потому что хоть я, возможно, пишу не лучшим образом, но всем очевидно, что пишу я самостоятельно, и закрыть глаза на это невозможно.
Май подошел к концу, начался июнь, и все вокруг словно растворилось в солнечном свете. Солнце больше не садилось, оно круглые сутки ходило по небу, а такого света, какой заливал все вокруг, я отродясь не видел. Рыжеватый и плотный, он как будто был частью земли и гор и походил на излучение после катастрофы. Пару ночей мы с Нильсом Эриком колесили по пустынным дорогам вдоль побережья, и мне казалось, что мы попали на другую планету — таким чужим было все вокруг. Деревни спали, и повсюду лежал красноватый отсвет и удивительные тени. Люди тоже изменились, по ночам многие часто не ложились спать, прогуливались парочки, ездили машины, подростки целыми компаниями садились в лодки и гребли до ближайших островков, где устраивали пикники. Я получил второе письмо от Ингвилд. Про то, что она сидит на берегу Согне-фьорда и, закатав штаны, болтает ногами в воде. Я обожал Согне-фьорд, ощущение глубины, спрятанной под водной гладью, и вырастающие из нее могучие горы с заснеженными вершинами. И все вокруг ясное и спокойное, зеленое и прохладное. Она — та, что видела все это каждый день, та, что занимала мои мысли, — на этот раз больше писала о себе. Но все равно немного. Тон граничил с самоиронией, она словно защищалась. От чего? Ингвилд рассказывала, что на год уезжала по обмену учиться в США и поэтому сейчас доучилась лишь до третьего класса гимназии. Значит, подумал я, мы ровесники. Летом она собиралась туда опять, отдыхать вместе с семьей, в которой жила во время учебы, они решили, что сядут в фургон и отправятся через весь континент. Она пообещала писать мне оттуда. А осенью она поедет учиться в Берген.
Наступил последний учебный день. Я написал на доске: «Хорошего лета!» — раздал ученикам дневники, пожелал успехов в жизни, съел с другими учителями торт в учительской, пожал всем руки и поблагодарил за проведенный вместе год. Шагая домой, я, как ни странно, не испытывал ни радости, ни облегчения. Внутри меня была лишь пустота.
Ближе к вечеру к нам заглянул Тур Эйнар. Он притащил с собой чаячьи яйца и ящик пива «Макёль».
— Вы до сих пор чаячьих яиц не попробовали — вот стыдоба! — укорял нас он. — Северная Норвегия — это два блюда. Мёлье и чаячьи яйца. Уехать отсюда, не попробовав их, недопустимо.
Нильс Эрик лежал на диване, он температурил и поэтому отказался и от пива, и от яиц, так что отдуваться пришлось нам с Туром Эйнаром.
— Пошли на берег, а? — Тур Эйнар по обыкновению лукаво улыбнулся. — Погода отличная.
— Пошли, — согласился я.
Общего языка с Туром Эйнаром я так и не нашел. Мы были ровесниками и имели намного больше общего, чем с Нильсом Эриком, но это положения не спасало, да и не в этом было дело. В присутствии Тура Эйнара я всегда притворялся, а с Нильсом Эриком — нет; притворяться я не любил, мне не нравилось, что я сперва обдумываю каждое слово, а потом говорю совсем не то, что думаю, а скорее то, что он хочет от меня услышать.
С другой стороны, у меня почти со всеми так, да, даже с Яном Видаром, моим самым лучшим другом в последние пять лет.
Это было нестрашно, просто слегка неприятно, и привело это к тому, что я старался не оставаться с Туром Эйнаром наедине.