В очередной раз остановилась – перед Медным Всадником. Вперила в него злой взгляд. Ты, первый Император, ниспровергатель основ, произвол свой противопоставивший естественному ходу событий, Божьему замыслу, смотри, что стало с твоей Империей! С твоим городом! Ты спорил с верой, громя её, предавая оскудению монастыри, калеча душу народную, растлевая верхи примером своим! Ты спорил с природой, возмечтав построить свою столицу на болотах, и для того фундаментом в эти болота скольких мужиков положив! Великий! Да, ты велик! Велик! Великий разрушитель! Ты был подобен тем безумцам, которые хотели добраться до небес, построив башню… Ты возводил эту башню, разрушая всё прочее, колосс возводил! И вот, закономерно: башня обрушилась, а созидавшие её по твоему примеру стали говорить на разных языках, и не могут понять друг друга ни в чём, и оттого убивают друг друга… Смотри, смотри на плоды твоего великого произвола! Смотри, как гибнет твой город! В нищете, в грязи, в запустении… Это не город, это склеп… Мёртвый город, вымороженный, выморенный город, страшный город… Могила… Смотри! Шакалы воют в чертогах твоих, и гиены – в увеселительных домах… Смотри! Первый большевик, коронованный большевик…
Стянула Елизавета Кирилловна платок с головы, чтобы свежий ветер остудил её. Так и до безумия недалеко… Разве не так несчастный пушкинский Евгений грозил каменному изваянию? Безумие… Сойти с ума Елизавета Кирилловна боялась. Она слишком дорожила своим редким умом. А он от истощения иногда начинал подводить, выпадали из него элементарные вещи, вдруг начинали путаться мысли…
Снова надела платок, стыдясь (остался стыд ещё – надо же!) своей кое-как остриженной головы. Густые, длинные волосы – непозволительная роскошь во времена, когда кусок мыла стоит пять тысяч рублей (на такие деньги лучше десять фунтов хлеба, хоть и ужасен он, купить). Ко всему привыкает человек. Даже к грязи и отсутствию пристойного белья… Всё оказывается излишками, роскошью – мыло, бельё, книги, музыка, науки… И только одно осталось необходимое – хлеб наш насущный дай нам днесь… Хлеба! Хлеба! Хлеба! Даже этого, где муки пятнадцать процентов, а остальное опилки, но дайте вдосталь! Размочить его в воде, кормить умирающую мать… Ах, если бы найти денег! Купить лекарства, говядины, яиц, молока… Господи Боже, если бы молока… Тогда бы выходила Елизавета Кирилловна её, выходила непременно, и она бы жила ещё… А так… Боялась самой себе признаться, но и ясно было, как Божий день, считанные дни остались матери. Уже истаяла она, стала совсем крошечной и лёгкой, как ребёнок, уже и руки отнимаются… Каждый день, уходя из дома и прощаясь с ней, боялась Елизавета Кирилловна, что – навсегда, что, вернувшись, не застанет её живой. И ничем помочь нельзя… От одного легче, что мать страдания свои с таким смирением переносит. Будто бы даже радостно. В последние недели стала она удивительно светлой. Лежала в постели: руки, как спицы, лицо маленькое, прозрачное, а сквозь прозрачность эту словно солнечные лучи струились. И из глаз. Уже не читала мать святых своих книг, заботливо расставленных на полке, не было сил, а лишь перелистывала всякий день тетрадь со своими выписками из них и молилась, молилась постоянно, пока не впадала в забытье. Она не тяготилась своим уходом, она была счастлива ему…