Я не знаю, что такое «Бульме». Но это слово задорно вырывалось из общего потока, и казалось оно необычайно заразительным, звонким, каким-то вкусным: может быть, это происходило оттого, что я не знал его смысла. Бульме, Бульме! Оно походило на стук весенних капель по крышам. А потом вышла очень полная и рослая девица, туго запеленатая в школьную форму, и невероятно тоненьким голосом, как бы вибрирующим на краю пропасти, вибрирующим, но не срывающимся, спела смущенно, но старательно песню о целине. Она подыгрывала себе на домбре, и Маканов, глядя на нее, оживал и делал что-то губами, видимо, неслышно ей подпевая.
А потом после концерта, взятые в железные, неотвратимые тиски местного гостеприимства, мы сидели на кошме на особом, «гостевом» месте и пили, обжигаясь, густой, подернутый молочной пленкой жира суп — сурпо — и терзали непривычными к этому делу пальцами баранью ногу, выданную персонально гостям.
Я сидел рядом с Николаем, напротив — еще несколько учителей, а у самовара, самого что ни на есть русского, лучистого самовара, восседал Маканов. И я всячески пытался подражать Николаю и тому, как ловко он брал своими тонкими сильными пальцами щепотку лапши, как он ловко, даже изящно обрабатывал косточки, тому, как неторопливо и раздумчиво прихлебывал чай и, наконец, как бы подводя всему этому черту, поставил пиалу ребром, что означало конец чаепития.
Да, мне нравился Николай, нравилось удивительное сочетание русской непринужденности, даже чуть небрежности с азиатской мягкостью, спокойствием, терпимостью. Я ничего о нем не знал… Но он как-то неожиданно вписывался в эту обстановку, с кошмой, на которой, поджав под себя ноги, сидели люди, с тульским сияющим самоваром, с огромным общим блюдом, как бы символизирующим людское братство. Внезапно я тронул Николая за плечо и с восточной обходительностью сказал ему:
— Можно вам задать вопрос?
— Пожалуйста, — сказал Николай.
— А как М
— О, М
— Мечтал бы! — воскликнул я.
— Это зависит от Маканова, — сказал Николай.
— Давайте бросимся перед Макановым на колени.
— Маканов этого не любит. Он любит, чтобы все по порядку… — И тут же Николай по-казахски что-то спросил у Маканова. И в вопросе опять прозвучало характерное, отрывистое «М
Мы шли к таинственному М
— Только учтите, вам к М
— Так зачем же мы вообще пошли сюда? — сказал я.
— Вы не пожалеете… Погодите, не торопитесь.
Николай своим ключом открыл дверь и вошел в комнату, где и находился, должно быть, таинственный М
И я увидел, как Николай прохаживается по маленькой пустой комнатенке, а на полу, поджав под себя ноги (хотя рядом стояла кровать), сидит мальчик лет тринадцати. Прямые иссиня-черные волосы падали на лоб и как бы делили его лицо надвое. И отделенные друг от друга этой черной прядью мерцали большие, широко расставленные глаза, смотревшие на мир сумрачно и очень внимательно.
Какая-то скорбность была в его позе и в этих раскосых больших внимательных глазах.
— Ну, так что, — сказал Николай. Для меня он говорил по-русски. — Ты доволен случившимся?
— Да, — твердо сказал М
— Ты доволен тем, что чуть не свел директора в могилу, а меня заставил три ночи провести в седле. Ты, видно, очень доволен этим…
— Нет, этим я не доволен, — сказал М
— Чем же ты доволен, М
— Я и сейчас отношусь к вам неплохо. Я хорошо к вам отношусь, Николай-ака. И все-таки я доволен.
— Я не понимаю тебя, М
М
— Я повидал степь, Николай-ака. Да, я повидал степь. Я соскучился по ней. Я давно уже должен был ее увидеть.
— Разве тебе мало той степи, что за окном? — сказал Николай. — Разве это не степь?
Мальчик снова задумался. Потом он посмотрел на Николая и сказал с какой-то неожиданной усталостью:
— Это другая степь. Я хотел видеть степь своего отца. Я хотел видеть свою степь. Ту степь, что у Байгабула.
— Ну и как та степь? — спросил Николай. — Она изменилась?