Вот вареная курица и коржики, мои любимые, — в дорогу.
Вот вокзальная суета.
Вот тесное купе.
Вот попутчики — раненый, с изящно забинтованной рукой, кавалерийский ротмистр и бледная монашка.
Вот станции, станции, станции…
И наконец — Петроград.
Университет.
И я в студентах.
При кафедре почвоведения.
Чем объяснить сей неожиданный выбор?
Просто мне в душу запало с пеленок и поразило своим неисчерпаемым богатством непонятное слово — ГУМУС.
В нем я прозрел смысл жизни вообще и своей в частности.
Из гумуса пришли, в гумус — уйдем.
Ах, какой это гумуснейший человечище (о том, кого уважаешь).
Гумуснейшая гнида (о том, кого не уважаешь).
Загумусеть — выпить по маленькой в теплой компашке.
Гумуснуть — приударить в приступе влюбленности.
Загумусниться — стать фанатиком и книжным червем.
Гумус, как известно каждому достаточно образованному человеку, не только основа плодородия, но и материал для многостраничной монографии.
По-моему, весомых аргументов предостаточно? По крайней мере, мое устремление в почвоведы, вызвало у домашних, судя по обилию торжествующих телеграмм и открыток, такое же ликование, как знаменитый Брусиловский прорыв.
В новой форме я мерил неторопливыми, степенными студенческими шагами длинные, гулкие, напоенные ароматом реактивов коридоры.
Подолгу, заложив руки за спину, простаивал перед застекленными образцами знаменитого русского чернозема (гумусу-то, гумусу!), давшего миру столько выдающихся деятелей науки, культуры и военного искусства.
Регулярное посещение аудиторий сочеталось у меня с активным ведением переписки с моей суженой — Ингой Зайонц.
Среди светлого, счастливого любовного потока довольно часто попадались надоевшие острова скучных домашних посланий, заполненных ненужными советами, сплетнями, насморками, приветами и прочей провинциальной чепухой.
Но однажды я получил неординарное письмо — с фронта, от доблестного родителя.
«Дорогой студент, гордись, твой отец — в дыму и пекле. К сожалению, мне не доверили вести в решающую кровавую атаку обескровленное подразделение с простреленным боевым знаменем. К сожалению, мой будущий высокопрофессиональный и сознательный почвовед, все гораздо проще. Город собрал для поддержки морального духа утомленных ратным трудом воинов представительную делегацию. В оную, кроме вашего покорного слуги, лектора по физическим эффектам, вошли: купец первой гильдии, многоуважаемый Абросимов Ермолай Ермолаевич, полицейский пристав, многоуважаемый Рюхин Федор Федорович, курсистка Фонарева Женечка, премилейшее, обаятельнейшее, мадоннообразное существо, и врач-логопед… Нет, сын, не жди от меня имени, фамилии, отчества этого субъекта… Не буду осквернять белизну листа позорным именем… Резкость тона будет объяснительна, если ты узнаешь о его неблаговидном поступке… Мы были все переполнены, как сообщающиеся сосуды, энтузиазмом и подъемом — и вдруг накануне отбытия на фронт выясняется, что негодяй- логопед демонстративно и трусливо занемог.
Но все же, благодаря Всевышнему, наша сплоченная боевая дружина отправилась к героическим защитникам Отечества в полном составе.
Нет, обмишурившийся логопед не передумал в последний момент, не раскаялся публично…
Нас изволил любезно выручить твой милейший друг и бывший однокашник Остап Бендер, взявший (под псевдонимом Славянский) на себя медицинское просвещение темных солдатских кусанных вшами масс.
Встретили нас сурово, без духовых оркестров и речей.
Обстановка не располагает к мягкотелости и праздности.
Мы готовы с гордо поднятыми головами и внятно бьющимися сердцами осуществить нашу грандиозную программу мероприятий.
Дай Бог победы русскому славному оружию!
За Царя и Отечество!
P.S. Самоотверженный, истинный патриот своей многострадальной Родины, твой достойный друг Славянский добровольно вызвался на посещение передовых позиций.
Увы, я не смог подхватить его героический порыв — в силу объявленной на завтра лекции „О траектории артиллерийского снаряда среднего калибра в пасмурно-дождливую погоду“.
Целую! Желаю успехов! Твой папа.»
Письмо подняло в моей неокрепшей психике целую бурю сомнений.
Я начал переживать за родителя — шальная пуля может пробить его светлый лоб.
Я начал жутко, до остервенения, завидовать Остапу.
Он — там, в самой гуще судьбоносных событий, он с отчаянным криком «УРА!» ведет ночную разведку боем, он в каске, при погонах с чужого плеча, он лихо размахивает шашкой и рубит, и колет, и лупит, он пережидает ураганный огонь, зарывшись по уши в пропитанный кровью суглинок, он метко снимает набегающего противника пачками.
Точно наяву, я видел, как Бендеру (а не мне), прикалывают к груди сразу четырех «георгиев».
Я ощутил вдруг глубинную потребность в схватывании чего-нибудь острого. Мне захотелось устроить резню и рубку этим немецким выродкам и ублюдкам.
Я даже устыдился той части своей крови, где копошились прусские эритроциты, и уже решил сменить свою прогерманскую фамилию на скромную, не вызывающую сомнения фамилию Гумускин, но тут подоспело второе послание с фронта, но уже не от родителя, а — Бендера.