А далеко где-то, у Прегибины, в дубовой роще, скрипела жаба. Низким, громким голосом. Может быть, играла на басах. А может быть, каталась на двери старого сарая. Или — так тоже может быть — ходила по траве, скрипела пересушенными сапогами…
Таинствен весенний вечер, еще таинственнее ночь. Закуталась в черное, тихо сидит, не шелохнется. Вдруг из-за Волярки выкатилась большая луна. Круглая-круглая, полная. Все, что отрезали от нее, снова наросло, зажило. Раскалена луна, как плита над огнем. Розовый смех ее светится сквозь деревья.
Ергуш идет спать. В передней горнице, на полу, в лунном свете, пляшут тени листьев. «Ти-дири, ти-дири», — начинает ночную песню соловей. Отыскивает мотив, пробует. Наверное, получится одна из самых прекрасных песен. Сидит соловей на Гати, на высокой ольхе, рокочет, пересыпает серебро и золото, камушки и мелкие монетки, все чаще, все чаще… Ергуш бросается в перины и слушает соловья через растворенное окно.
Соловью из дубовой рощи отвечает жаба. Перебивает песню, поддакивает толстым голосом. Может быть, она простудилась, осипла совсем.
Ергуш опускает голову, засыпает. Подушка, наверное, у него волшебная. Стоит только закрыть глаза — и сейчас же разливается под закрытыми веками свет, теплый такой, зеленовато-розовый. Видится Гать, высокие ольхи, на одной из них заливается соловей. Желтая жаба, та, что так скрипит, уселась под ольхой, смотрит на соловья, хриплым голосом жалуется: «Простыла я, кашляю вот, хриплю…» А там, через дубовую рощу, вьется тропа — хаживают по ней разбойники…
Соловей смеется, щелкает, пересыпает золото и серебро. Меж стволов дубовой рощи, на самой груди Прегибины, мелькают, мелькают белые кабаницы разбойников…
ЛАКОМКИ
В глубине сада, со стороны Вырубок, густо разрослись кусты волчьего лыка. В углу забора они образовали зеленый шалаш: войдешь — и не видно тебя!
Ергуш вырвал траву под навесом из волчьего лыка. Разровнял землю, убрал свой шалаш. В домике была прохлада, солнце почти не проникало сюда. Воробьи копошились в волчьем лыке, ссорились, дрались беспощадно. Ергуша они не замечали. Он лежал неподвижно, только смеялся про себя. Здесь можно вблизи наблюдать птичий народец, слушать их ссоры, чириканье…
А захочет Ергуш — можно влезть на черешню, сорвать самые сладкие ягоды, дроздов отогнать.
Полежал еще Ергуш и отправился к черешне. Черешня шуршала ветвями, косточки с нее так и сыпались. «Много дроздов слетелось», — подумал Ергуш. Обхватил ствол руками, уперся босыми ногами, стал руками перехватывать, ногами перебирать — карабкаться, как обезьяна. Дерево закачалось.
— Уронишь меня! — закричал сверху Рудко. — Дерево сломается, не выдержит!
Ергуш удивился и подосадовал. Ишь, и этот постреленок уже лазит на черешню! Объест все незрелые черешни. Пузо у него большое, много вмещает…
— И пусть ломается, — ответил он. — Мне-то что?
Рудко, еще не опытный в лазании по деревьям, спустился на нижние ветки; руки-ноги у него дрожали.
— Мамке скажу! — плаксиво бубнил он.
— И говори, коли охота, — обрезал Ергуш. — Рвешь зеленые ягоды, ветки ломаешь…
Рудко обхватил ногами ствол дерева и стал спускаться ползком, как медвежонок, бормоча себе под нос:
— Жадина, все один сожрать хочет!
Ергуш подумал и сказал:
— Давай уговоримся. Ни ты, ни я не полезем, пока черешни не созреют.
Рудко сполз на землю, уселся под деревом и заворчал:
— Я-то не полезу, да ты полезешь. Знаю я тебя!
— Если ты не полезешь, то и я не полезу! — убедительно возразил Ергуш.
Рудко, довольный, ушел на кухню; Ергуш вернулся в свой зеленый шалаш. Опять лег.
Сад пел, звенел птичьими голосами. Чирикали воробьи, щебетали ласточки. Зяблики звенели, пеночки повторяли свой вечный вопрос: «Где ты, где ты?» Колокольцами рассыпались коноплянки, щеглы славили солнце…
Так пел весь сад — негромко, неумолчно. Навевал дремоту… Что бы еще такое сделать? Ергуш перевернулся навзничь, стал смотреть сквозь листву на чистое голубое небо. Черешни, черешни… Румяные, сочные ягоды так и манили…
«Слазить, что ли, потихоньку? — решил он. — Рудко не увидит».
Пошел. Косточки сыпались, листья шелестели.
— У, воробьи, ненасытные глотки, все поклюют… — пробормотал себе под нос Ергуш и полез на черешню — легко, как мартышка.
— Чего тебе, мамке скажу! — раздался наверху плач.
Ергуш удивился. Постреленок-то опять на дереве! Слово не держит, обманывать научился, притвора!
— Ну погоди, паршивец! — сказал он. — Сейчас раскачаю дерево, пусть валится с тобой вместе! Я тебя отучу обманывать!
Он залез на самую макушку, стал раскачиваться, как птица на ветке. Рудко торопливо сползал вниз, в страхе шмыгал носом и сопел. Побежал на кухню жаловаться маме, что Ергуш не позволяет ему есть черешни. Он ревел в три ручья.
— Не плачь, — сказала мама. — Я его отругаю.
Славно сидеть на черешне! Легкий ветерок дует, ерошит волосы на лбу: Гладит ласково так. Прилетели воробьи, как к себе домой, сели на ветку, совсем рядом с Ергушем. Принялись было клевать самые сочные ягоды — и тут заметили мальчика. Пискнули, вспорхнули, бросились с дерева врассыпную.