Читаем Юпитер полностью

Сижу перед ванной на табурете, а в ней человек, бесконечно знакомый, но кто он, я не могу понять. Кончает жизнь самоубийством, вскрыв вены, кровь его розовой струйкой неторопливо вытекает из бледнеющей с каждым мигом руки. Я смотрю на него во все глаза и спрашиваю: «Умирать очень страшно?». Он кивает: «Невыразимо страшно». Комарики. И поплакаться некому.

С тоскою в душе встречаю утро, с усилием перебираюсь в день. Погода темна и непонятна не то как история мидян, не то как сегодняшняя жизнь — та же расплывчатая невнятность.

Стараюсь избавиться от наваждения. Скорей позабыть эту чертову ночь, заставившую меня следить в собственной ванной за смертью Сенеки. Как тронувшийся умом живописец, бессмысленно смешивающий краски, так и она меня угостила каким-то древнеримским кошмаром, перемещенным в мою квартиру. Если б я только сумел понять, чьим было лицо самоубийцы и почему оно так знакомо?! Впрочем, я совсем не уверен, что, кабы понял, мне стало легче.

Однако ближайшие часы щедро меня вознаграждают. Наконец репетиция мне приносит чувство свободного полета. Перестаю ощущать под ногами привычную твердь и дивным образом сбрасываю с себя оболочку. Уже не Янус с разными лицами, измученный своим двоедушием, своей верблюжьей двугорбой ношей — сегодня в двух обликах я один, я больше, чем клон, и больше, чем он. Два мира слились, как два потока, и создали третий — еще неизвестный, вчера еще не существовавший, а нынче уже живой и зримый.

В зале сегодня много актеров, а в глубине его мерцает Клавдий Борисович Полторак. Стоит необычная тишина — настолько плотная и густая, что, кажется, при большом желании можно погрузить в нее руку. Неведомо где во мне гнездящемся контрольным зраком я отмечаю тревогу, растерянность, настороженность, и терпкая жгучая гордыня пронизывает мое существо.

— Спасибо всем, — произносит Пермский. — Доната Павловича прошу задержаться.

Собираемся в его кабинете. Нас трое — я, он и драматург. Пермский хмур и сосредоточен. Автор соблюдает достоинство, молчит, скрестив на груди ручонки, но ртутные глазки так и шныряют.

Счастливый чудесной опустошенностью, еще не остывший от пьяной радости, я с нарастающим раздражением слежу за неясным мне состоянием хозяина кабинета и гостя. Видно, что оба они готовятся к беседе, и — нелегкой беседе.

Пермский нарушает паузу, которая затянулась настолько, что стала откровенно искусственной. Она понадобилась ему, чтобы вознестись на вершину. Оттуда, из заоблачной выси, доносится его блоковский голос.

— Итак, — начинает он, — выясняется, что я ставлю сенсационный спектакль. Я собираю зрителей в зале, чтоб показать им, какого титана мы потеряли полвека назад. Я их зову на открытие памятника. Сейчас прозвучит третий звонок, с памятника сорвут покрывало и людям предстанет мудрец и герой.

— Зато, — добавляет Полторак, — титана окружают пигмеи. Пусть они даже вошли в хрестоматии.

Я усмехаюсь:

— Вот как — пигмеи? Вы сказали об этом моим коллегам?

— Я их ни в чем не обвиняю, — резко говорит Полторак. — Дело не в том, что они не стоят вровень с гениями, которых играют. Это, должно быть, и невозможно — я уважаю их работу. Но вы сделали все, чтобы их унизить. Больше того, не спросив меня, вставляете в роль Юпитера тексты, компрометирующие художников.

— Заметьте, их собственные тексты.

Эти мои слова окончательно выводят его из равновесия. Реакция мне уже известна. В минуту душевного волнения создатель действа обычно проделывает свой неизменный аттракцион — голова еще глубже врастает в плечи.

— Не ждал подобного бессердечия. Мало ли что писали люди, вынужденные к тому обстоятельствами.

— Дело даже не в их стихах, вызванных либо угрозой смерти, либо временным помраченьем ума, — Пермский теряет спокойствие и голос его, возвратясь из надбытности, снова становится его собственным. — Дело значительно серьезней. Тут смещены уже не акценты, тут смещена стержневая ось. Произведение поставлено на голову. Наш автор мне не брат и не сват, но я разделяю его подавленность.

Тянет сказать: «Он вам больше, чем брат, поскольку облизал вас до гланд», но с неимоверным усилием проглатываю эту догадку. Разумней всего сидеть и молчать, но я еще ощущаю кожей недавний восторг, он еще свеж, и тем острее моя обида. Я останавливаю шефа.

Стараюсь говорить хладнокровно, но от старания мой голос становится не моим — чужим. «Как у Пермского» — неслышно подсказывает недремлющий во мне контролер. Однако в отличие от него в моем баритональном басе решительно никакой отрешенности — скорее, предгрозовой раскат.

— Должен ли я понять вас обоих, что мне надлежит выйти на сцену, чтобы распять и заклеймить? Должен ли я ежесекундно заговорщицки подмигивать зрителю: мы с вами знаем, что это вещает кровавый упырь и пустой орех? Должен ли я уверить зал, что некто убогий вел за собою сверхдержаву и околдовал ее граждан? Особенно тех, кто стал ее славой? Чтоб зал, не дай бог, не заподозрил, что он столкнулся с судьбой и тайной?

Перейти на страницу:

Похожие книги