Перед воротами княжеского двора Юрия с сыновьями встречал тысяцкий Суздаля Гюргий Шимонович. Гюргия ещё Владимир Мономах поставил пестовать своего сына Юрия и отправил его с маленьким князем в Суздаль, где они с тех пор и вели жизнь: один - великий князь, другой - его правая рука, его верный слуга, советчик, его замена и всё что угодно.
Гюргию было уже около семидесяти лет, но годы не отразились на этом высоком человеке, не согнули его широких плеч, может, не очень посеребрили сединой и светло-русую бороду, хотя этого в темноте Дулеб и не мог разглядеть. Удивило его вельми то, что тысяцкий держался с сугубо княжеским достоинством. Он не поклонился ни сыновьям Юрия, ни самому великому князю, не замечалось заискиваний в его движениях, наоборот, всё в нём было наполнено торжественностью, степенностью и чувством собственного достоинства. Он стоял в воротах, положив руку на круглую рукоять меча, спросил как-то по-отечески:
- Как съездил, княже?
На что Юрий без обиды, спокойно, казалось даже, вроде послушно ответил:
- Съездилось, может, и неплохо, да только не доехал, куда хотел.
- В другой раз доедешь, - успокоил его тысяцкий, и трудно было понять, в шутку ли он говорит это или всерьёз, и только после этого поздравил по-настоящему: - С возращением тебя и твоих сыновей, княже, ибо возвращение - это всегда счастье и праздник для тебя и для нас.
- Ужин для всех, - коротко велел Юрий, въезжая во двор. - С нами гость из Киева, отец.
- Знаю, - сказал тысяцкий. - Гонец был, сказал. Веление твоё, княже, исполнил. Из Владимира доставил того человека.
- Сам приедет, - вмешался князь Андрей, который уже проехал было мимо тысяцкого, а теперь придержал коня. - Не пустят ваших людей во Владимир, послал своего человека. Сильвестру сказано быть здесь, и он будет без никого. К моим людям не дозволю применять насильство.
- Воля великого князя, - напомнил тысяцкий.
- Знаю, и князь Юрий знает.
- Из почтения к велениям великого князя следовало бы того человека стеречь как надлежит, - тысяцкий шёл за князем.
- Великому князю суждены одни лишь неудобства от его высокого положения, о почтении помолчим, - заговорил князь Юрий. - Давай ужинать, отец, и не будем портить себе ночь этим беглым монашком, потому что лекарь и так уже испортил мне несколько дней. И ещё, видно, испортит немало дней. Верно, лекарь?
- Не знаю, - сказал Дулеб. - Истина требует иногда от человека вещей неожиданных, а то и вовсе невозможных, справедливость точно так же. Знаю лишь одну силу, которая навсегда определила свои требования ко всему сущему, что даёт возможность соответственно относиться к тем требованиям, принимая их или отвергая. Догадываешься уже, княже, что сила эта - бог. Я же обыкновенный человек, ничего божьего в себе не имею. Так что же я могу тебе наперёд сказать?
Для каждого, кто входил в сени княжеских палат, кто-то невидимый из тайных глубин помещения посылал каждый раз небывалой красоты девушку с серебряным рукомоем, так что даже невозмутимый Дулеб зачарованно переводил взгляд с одного личика на другое, а уж про Иваницу и говорить нечего. Парень просто голову потерял от такого чуда. Тут были высокие, гордые мерянки, сверкавшие северной красотой, чистотой, словно первые снега, были нежные булгарки из-за Волги, огнистоглазые и утончённо-умелые в обращении с вещами, не обошлось без половчанок, гибких, будто зелёный хмель, а над всеми сверкали сероглазой красотой суздальчанки, глаза которых впитали спокойную красоту северного неба, озаряли лицо, царили над ним, были самим лицом, ибо замечал ты лишь эти глаза, а больше ничего.
И за столом, за который сели все, утомлённые и изголодавшиеся киевские гости сначала не замечали ни яств, ни напитков, ибо и там прислуживали пирующим только девчата. Ещё более красивые, чем те, что были с рукомоями, ещё более редкостной и необычайной стати, более же всего удивляло Дулеба то, что ни князья, ни их люди не обращали внимания на красавиц, они словно бы и не замечали их вовсе, - видно, это относилось к обычаям суздальского княжеского дома, может, велось так всегда. Хорошо это или плохо? В киевских пересудах про Долгорукого намекалось недвусмысленно и на суздальский разврат, и вот эти прислужницы, казалось бы, должны утвердить Дулеба в этом убеждении, однако он сам, не зная почему, склонен был видеть здесь лишь чистоту, целомудрие и неомрачённую красоту, к которой человеческая душа никогда не может быть равнодушна.