— Думаешь, другие не вырастут? — уставился на нее Зубов. — Думаешь, их род на Силантии так и кончится? Нет, Петровна, одним судом всех захребетников не искоренишь. Я походил по белу свету, всего видывал. Вон у вас Птахины когти отрастили, того гляди любому в горло вцепятся. Не так, что ли?
— Ой, дедок, запутываешь ты меня. От твоих слов голова кругом. Не надо, не надо! — замахала она руками и ушла.
— Расстроили мы ее, — пожалел Зубов. — А утешить как? Я не умею. Коров або какую другую живность научился утешать, а человеков — нет. Так-то, — бормотал он.
А я думал о его словах: «вцепятся в горло», «судом всех не искоренишь». Они, как и то, что я услышал накануне в разговоре с Петром, сверлили мозг. Бороться не только с оружием в руках. Главнее всего — труд, союз серпа и молота. Труд общий, настоящий колхозный. Такой, к примеру, какой был у нас, когда делали гать, на вспашке и севе. Только колхоз начисто подрежет кулацкие корни.
Как же убедить в этом мать?
На другой день, утром, дед Зубов пошел в Высоково. Я еще был дома, когда он постучал в окошко и сказал:
— Прощайся, Кузьма, с последним батраком. В колхоз собрался!
Свой пай, то есть соломорезку, прилаженную на колесики, он толкал впереди себя.
Зорко гляди, комсомолец!
Правду говорят, что за делом не видишь, как время летит. Только отзвенел май, как заалело лето с его медовым духом лугов, с неугомонным стрекотом кузнечиков, теплыми росами и первыми стогами сена. Чуть не до конца июня, когда стояли самые долгие дни, заря с зарей сходились.
Летит время, летит. Вот уже слышишь, что Петр и Павел час убавил. Значит, июль на дворе. Ты еще оглядываешься, а на смену жаркому июлю уже катит хлебный август с ночными зарницами, с приходом громового Ильи, и с удивлением узнаешь, что Илья-пророк два уволок.
Лето уже на исходе, но ты не жалеешь его, у тебя ведь все впереди.
А председатель колхоза Яковлев торопил время. Он думал об осени, когда закрома наполнятся хлебом первого колхозного урожая. С осени он рассчитывал на новый приток крестьян в колхоз.
— Прорвется плотина, — уверял он, — она уж размыта, только последнего напора ждет.
А потому велел всем стараться, чтобы мужики видели, на что способны колхозники, вчерашние единоличники.
Что говорить, на уборке вставали рано. А мне надо было успевать не только в поле, но также в конторе и в делах ячейки. Если бы побольше было народа! А у нас запашки получились большие, людей же в обрез.
Домой я приходил поздно, за околицей уже звенели девчоночья голоса, зовя на зарянку. Иногда в хор этих голосов вплеталась двухрядка младшего Петрова.
А как-то раздались басы баяна. Это давал знать о себе Тимка, неожиданно приехавший и Юрово. С утра он выходил на крыльцо и играл. Надоест на крыльце — перекрещивал грудь ремнями и вышагивал вдоль деревни.
А вечерами непременно появлялся со своим баяном у околицы. Подаст голос, и все юровские девчонки к нему:
— Тима, кадриль!..
— Тимка, плясовую!
В городе он, оказывается, играл в каком-то ресторане, точильный станок, с которым ходил по дворам после расчета у прогоревшего хозяйчика, сменил на баян и, должно быть, считал, что отныне без него ресторан не может обойтись. Соответственно своему положению он и одевался: под пестрой курточкой белая манишка с черной бабочкой, брючки в клеточку, как у заморского пижона. Из нагрудного кармашка выставлялся уголок носового платочка, из правого бокового выглядывал краешек банки с леденцами. Без монпансье он не появлялся среди девчонок.
Увидев на одной из вечерок меня, Тимка сощурил глазки:
— Что прикажешь сыграть, комсомольский секретарь? Для тебя могу наособицу.
— Почему наособицу?
— Как же?! Тоже в городе жил, хоть и недолго, а хватил культурки. Город в настоящий период — всему голова. Цивлизация, инструльзация и, как ее… — Тимка запутался в терминах, видно, еще не успел усвоить их, но не смутился: — Давай попросту. Плясать пришел?
— Нет, на тебя поглядеть. Давно не виделись, — ответил я. — Ты и впрямь совсем стал городской…
— Похож? Не серозем? То-то! — Тимка выпятил грудь, покрасовался. — Живу, не обижаюсь. А ты что тут киснешь? Нашел дело — в земле ковыряться!
— Не нравится? А между прочим земля-то кормит.
Разошлись в разные стороны.
…Спектакль… наконец-то мы его подготовили; решили поставить не где-нибудь в помещении, а на улице, у юровских березок.
С вечера шли на всю ночь сторожить скирды хлеба. Мы с Николкой направлялись на заречный участок, что весной засеяли сами. Невелик тут урожай получился, но свой, комсомольский.
Выйдя на край поляны, мы остановились, огляделись. Никого. Поляна спала. Только ветер тревожил ее, шуршал жнивьем, листьями, раскачивал нескошенные былинки на заполосье. Мы прошли к скирде, встали у подветренной стороны. Пока светила луна, виделась еще дорога, уходящая в темневший перелесок, а немного поодаль матово белела тропа, по которой мы только что прошли. И тропа, и дорога были пусты.
Вдруг Никола толкнул меня локтем:
— Не видел?
— Чего?
— Да вроде вспыхнуло. Там, за лесом. Не Мишка ли пальнул? У него ракетница — Петр дал.