— Хорошо ли видел? Не померещилось ли тебе?
— Честное слово, видел. Давай двинем к нему?
— А здесь как?
— Никто сюда не придет. — Никола встал.
— Нет, если хочешь, иди один, а я останусь.
— Не забоишься?
— Не теряй зря время. — Я легонько толкнул его.
Он зашагал в темноту. И снова все затихло, лишь по-прежнему шептал дождь. Я обошел скирду, поправил выдвинувшиеся комли снопов, подобрал осыпавшиеся колоски и затаился.
Долго я стоял, хотел уже забраться под скирду, вздремнуть (Колька прав — кого понесет в такую темень сюда), как вдруг услышал: в перелеске треснуло. Прислушался — больше никаких звуков. Но вот опять. Теперь послышались шаги. Вкрадчивые, тихие. Не звериные ли? Шачинские говорят, что тут есть лоси, что по ночам они кормятся у стогов. Но лось идет, как молотит: тук-тук-тук-тук, а тут — раз-два, раз-два, это не зверь.
Я напряг зрение: на опушке появился человек. Немного постояв, он отделился от нее, направился к скирде. Незнакомец был во всем черном, голова накрыта капюшоном. В руке что-то похоже на узелок. Уж не ночевать ли идет сюда, не бездомный ли какой?
Немного, каких-нибудь шагов десять, не дойдя до скирды, человек остановился, огляделся и принялся развязывать узелок. Из него он извлек банку, тотчас же на меня пахнуло керосином. Я вздрогнул: поджигатель! Человек вдруг насторожился, видно, услышал шорох. Весь он подобрался, напрягся.
Когда незнакомец метнулся к скирде, расплескивая на нее керосин, я выскочил из укрытия, головой сбил его с ног, придавил к земле. Тот испуганно вскрикнул.
— Что, не ожидал? Ну-ка, открывай свой наголовник. — Я рванул с него капюшон. — Филька, ты!
Я оттолкнул его: так неожиданна была встреча. А Филька в замешательстве пялил на меня глаза да ловил пуговицы распахнувшегося плаща, из-под которого выставлялся новенький пиджак. Должно быть, он я переодеться не успел — прямо с танцев сюда, захватив лишь банку с керосином.
— Что глаза-то вылупил? Не узнаешь?
— Отпусти! — Филька дернулся.
— Ишь, чего захотел! Нет уж, пойдем куда надо! — хрипел я, — голос никак не подчинялся мне.
— Чего ты, Кузька? Я отплачу… Боишься — узнают? — оправившись от испуга, вкрадчиво заговорил круглыш. — Но мы же одни. Никто не узнает, шито-крыто… Хочешь, новые щиблеты отдам? Тебе они лишними не будут. Хочешь?
Филька двинулся на спине ко мне. Вот, гад, заюлил. Приказал ему встать. Разговаривать теперь придется в другом месте. Он скрипнул зубами и, изловчившись, с размаха ударил меня кулаком под ребро. А через мгновение я почувствовал, как его руки потянулись к моему горлу…
…Когда оказался передо мной Шаша, не помню.
Чего мы не знаем…
Спектакль…
Еще накануне мать просила меня не ходить на игрище, велела поберечь горло — побаливало оно. Но разве это можно — не идти? Пусть и неказиста была у меня роль слуги жениха, но без него, как заверял Петр, жених просто бы пропал. К тому же, если у жениха, то есть у Николы, была на всякий случай замена в лице Мишки Кулькова, то у меня да еще у Петра, игравшего моряка, никого; что другое, а артисты в Юрове были в явном дефиците! Перевязал потуже горло, облачился в длинную с пояском рубаху, натянул на голову отцовский картуз с красным околышем, пошел.
Мать осерчала: какую-то женитьбу вздумали принародно показывать, ошалели совсем. Но и она дома не усидела.
Был ли на спектакле отец — не знаю. Последнее время он часто где-то пропадал. Одни говорили, что видели его на колхозном поле, где будто бы все глядел на озимь и что-то считал, другие сказывали, что замечали его на вспаханной зяби, сам же я видел его на дороге, когда Степанида развозила по домам хлеб и картофель нового урожая, наш первый артельный заработок. Отцу было не до спектакля.
Мать, как остановилась у сцены, так и простояла тут до конца «игрища», глядя во все глаза. Впервые за долгое время я видел ее смеющейся. После спектакля нас попросили что-нибудь спеть.
Две или три песни мы пропели одни, но когда Петр басисто затянул нашу любимую про неистребимую власть Советов, нам стали подпевать и собравшиеся.
— Еще давай, еще!..
Петр подмигнул Нюрке, та тряхнула рыжими кудряшками, притопнула и запела о трактористе, приехавшем в деревню.
Мать глядела на Нюрку задумавшись. Может быть, слушая ее, припоминала свою былую молодость, прошедшую в нужде?
Припев пели все, и мать глядела на Нюрку, на Петра, на меня, на учительницу и становилась еще задумчивее.
Домой шла мама вместе со мной. Она то и дело забегала вперед, и опять, как там, у сцены, смотрела на меня, то шла сбоку, оглядывая меня с ног до головы, словно измеряла. В выражении ее лица было что-то непривычное. Дорогой она не проронила ни слова, а придя домой, спросила, где отец.
— Где он все ходит, чего ходит?