Читаем Юровские тетради полностью

Мне действительно отец все время казался «недоузнанным». Наверное, потому, что поздно «встретился» с ним. Мать говорила, что когда он уходил на войну, мне было всего полтора года. Домой же вернулся он позже всех. Да и жил-то он дома только летом, а зимой отправлялся в «казенный лес», рубил дрова для сплава. А когда стало всерьез подводить зрение, принялся промышлять извозом: то возил в город ящики с сыром из деревенской сыродельни, то вез кладь из города в лавку юровских торговцев Лабазниковых. Надобно было хоть как-то и где-то прирабатывать.

Но вскоре и от извоза пришлось отказаться. Серко стал подводить, устарел, изработался, бедняга. Это совсем обескуражило отца. Он все больше и больше стал задумываться. Наконец, будто заперся, ни с кем из нас не заговаривал, только морщил лоб да тер вихрастый затылок. А когда находился под «мухой», забирался по шаткой скрипучей лестнице на второй этаж, закрывал двери на крючок и только там пускался в разговор, но лишь с воображаемыми собеседниками. Когда доходил «разговор» до железнокрышников, то шумел так, что было слышно и внизу.

— Шалишь, — грозил он то Силантию Ратькову, то Лабазникову, — много не нацарствуете. Нули вы! Идете по шерсть, а воротитесь стрижеными!

И все ходил, ходил, нервно стуча каблуками по полу, который пошатывался и скрипел не меньше, чем лестница. Дом был у нас большой, но старый, ветхий. Строил его покойный дедушка в два приема: сначала поставил одноэтажную избу, а когда подросли сыновья и начали жениться — их было трое, — надстроил еще этаж. Но вскоре старшие сыновья оставили этот «Ноев ковчег», как был окрещен дом за свою несуразность. Тогда дедушка отписал его в наследство нашему отцу, самому младшему из своих сыновей, и сам до смерти жил тут же.

Иногда отец вспоминал и деда, упрекая:

— К чему такую гробину сляпал? К небу выше, к горю ближе.

В нижнем этаже, где мы жили, пол лежал на земле, вечно пахло сыростью. Верхний считался нежилым. Единственная печка-лежанка развалилась, крыша текла, при малейшем дожде с потолка, изрядно почерневшего, лило. Везде стояли ведра да корыта.

По душе отцу были только березы, посаженные дедушкой под окнами. Стояли деревья в ряд, по ранжиру. Справа шумела густой листвой самая большая, вытянувшаяся до конька береза, с потрескавшейся корой, испятнанная черными мазками замшелости. Рядом с ней стояла чуть поменьше, но тоже толстостволая, следующая только-только доставала вершиной до верхней части наличников, еще одна была тонкая, как жердочка, с остренькой вершинкой-пикой, а последняя, замыкавшая ряд, была похожа по своей младости, по кудрявости на подростка. Мать говорила, что сажал их тоже дедушка. Три посадил в дни рождения своих сыновей, четвертую, когда родился первый внук, а пятую, последнюю, накануне своей смерти — должно, предчувствовал старый, что жизнь идет к концу, и решил посадить ее на память.

Больше всего отец не любил «распространяться» о себе, о военных походах.

— Чего вспоминать? Противная штука — война. Вот она где у меня, — показывал он на полуслепые глаза, на синие рубцы на груди, шее, на плече.

Весь он был в метах. К перемене погоды у него ломило кости, болезненно сводило жилы. Никому он не жаловался на боль, лишь кусал серые губы.

Но каким бы ни был он молчуном, а когда отправлялся в дорогу или что-нибудь делал в поле, в лугах, непременно напевал — тихо, ровно, спокойно звучал его тенорок. Ни одну песню не допевал до конца. То и дело задумывался.

Серко осторожно, не издавая звуков, шагает, а он молча глядит на дорогу и думает, думает. Потом тряхнет вожжой и снова запоет. Иногда и слов не разберешь, слышишь только мягкую, «неторопливую» мелодию. Спросишь:

— Пап, ты что пел?

— А? — откликнется. — Разве я пел?

Должно быть, и напевая, он все думал.

Нравилось мне, когда отец брал меня с собой то на пожню, то в лес пилить дрова, то в поле за снопами. Но больше всего любил я ночевать с ним в овине. Уходили туда с вечера, после ужина. Соорудив из овинников продолговатую клетку и запалив ее, он начинал готовить постель из свежей соломы, еще пахнущей полем. Сам устраивался ближе к огню, а мне уступал место у стены.

Я долго лежал с открытыми глазами, смотрел в закопченный, замазанный глиной потолок, куда вместе с дымом и жаром летели веселенькие светлячки искр и, покружившись, гасли. По краям, у стен, были оставлены «продухи». Сквозь них и уходил жар вверх, за потолок, под невидимые снизу колосники, на которые мы еще днем сажали снопы.

Отец то сидел, то лежал на боку и, дымя цигаркой да глядя на всполохи пламени, по-прежнему напряженно думал о чем-то своем, сокровенном. Тихо текла ночь, слышалось только стрекотание углей да шуршание зерен, падающих на под из высохших колосьев.

Чего мне ни приходило в голову. Казалось, что мы находимся вовсе не под овином, а в сказочной пещере, и россыпи углей, пышущих жаром, вовсе не угли, а чистое золото, целые вороха золота, о которых никто, кроме нас, и не знает. И приумолкший отец тут сидит не как сушильщик каких-то снопов, а как хранитель сокровищ.

Перейти на страницу:

Похожие книги