Но об этом никто не должен знать. Хубе смотрит на Паулюса сверху: ровный пробор, узкая спина, погоны генерал-полковника. «Повышение за повиновение». Кажется, Хубе даже улыбнулся при этой мысли. И тут же сделалось неловко: утаил правду.
Словно стараясь приподнять завесу, сказал:
— Я думаю, помощь нужно ждать не раньше середины февраля.
Из-за двери долетел голос начальника штаба:
— Я приказываю стрелять! В советских парламентеров стрелять!
Паулюс глянул на Хубе, кивнул:
— Да, да… Конечно.
И с Хубе согласился, и со Шмидтом…
Дальше было как во сне, как в горячечном бреду: Паулюс глотал крепчайший кофе, забывал, не знал, день стоит или ночь, прилетели транспортные самолеты или не прилетели, есть связь или нет… В табачном дыму, в чаду, при мерклом свете электричества нетерпеливо шагал из угла в угол, диктовал воззвание:
«Солдаты доблестной шестой армии! В тяжелой, неравной борьбе вы показываете чудеса храбрости и стойкости. Я знаю — вам тяжело. Но фюрер вместе с нами, освобождение близко!»
Присаживался к столу, бегло просматривал, читал донесения: хлеба нет, патроны на исходе. Солдаты гибнут от ран, обморожений и сыпного тифа. Единственная возможность спасти еще живых солдат — немедленная капитуляция.
Капитуляция? За попытку перейти на сторону противника, за самовольную капитуляцию — судить! Расстреливать!
На приговорах военного трибунала Паулюс размашисто кидал единственное слово: «Утверждаю».
Он знал, что с часу на час русские начнут решительные действия, что судьба армии предрешена, никто и ничто не поможет; хорошо понимал, что сопротивление уже не имеет смысла, оно лишь уносит тысячи жизней. Но положить этому конец и не помышлял. Он жил от одного телефонного звонка до другого, жил одним днем.
Врывался начальник штаба, кричал:
— Судить! Заочно судить!
— Кого судить?
— Генерал-майора фон Дреббера! Он капитулировал, увел в плен свою дивизию! Я требую — судить!
Паулюс наклонял голову, показывал идеальный пробор: соглашался.
Служба связи, информации, делопроизводство работали исправно, четко; звенья огромного армейского механизма все еще работали, с тупым бездумьем делали привычное дело, хоть ничто уже не влияло и не могло повлиять на ход событий. В штабах писали рапорты и приказы, повышали в чинах и разжаловали, судили, расстреливали и представляли к наградам, счетоводы начисляли солдатам и офицерам жалованье, подбивали итог, пересчитывали колонки цифр, искали недостающий пфенниг. А тех, кому начисляли марки и пфенниги, уже не было в живых. И денег в армии не было. И тем, кто оставался еще жив, деньги не требовались. Но в штабах занимались привычными делами, и даже тогда, когда не было решительно никаких дел, старались создать видимость, что занимаются неотложным и важным.
Все делалось для того, чтобы солдаты в окопах стреляли, оборонялись. Генералы понимали, что это бессмысленно, но угрозами и посулами заставляли солдат драться. Одни питали этим врожденную спесь, другие делали это из трусости, из желания угодить высокому начальству. И в штабе армии — звонили, писали, приказывали. И Паулюс, и его начальник штаба, и начальники отделов — все понимали безнадежность, бессмысленность сопротивления, но делали вид, что верят и надеются.
На самом деле все сводилось к тому, чтобы до конца выполнить волю Гитлера.
Даже неистовый фон Зейдлиц не требовал уже капитуляции, его лишь беспокоило, что корпус теряет боеспособность. На оперативном совещании в штабе армии кричал:
— Чтобы продолжать сопротивление, надо накормить армию! Это обязаны сделать вы, господин командующий!
На лице Паулюса не шевельнулся, не дрогнул ни один мускул, холодный взгляд был устремлен поверх голов, в одну точку, и только худые пальцы отбивали на столе беззвучный такт. Не повернув головы, не меняя выражение лица, проговорил чуть слышно:
— Мой фюрер…
Все смотрели на командующего выжидательно и почтительно, как будто от того, что скажет, что произнесет в эту минуту, будет зависеть дальнейшая судьба армии и каждого из них.
— «Мой фюрер, — повторил Паулюс. — Вашим приказам о снабжении армии не подчиняются».
Голос тихий. Трудно было поверить, что диктует, — он разговаривал, сообщал Гитлеру доверительно и откровенно:
— «Аэродром Гумрак с пятнадцатого января годен для посадки ночью. Наземная организация имеется, необходимо срочное вмешательство, грозит величайшая опасность».
За дверью раздался пистолетный выстрел.
Паулюс приподнял плечи: что это? Ну да… Такое уже было… Под рождество.
А сколько осталось самому? Генерала Хубе отозвали из котла. Потому что нужен. А Паулюс не нужен. Списали всю армию. И командующего — для эффекта. Чтобы имперский министр пропаганды мог использовать… Он, Паулюс, обязан всего лишь умереть.
Не спал всю ночь. Курил, слушал ход часов. Пепельница завалена окурками, сигареты рассыпаны, разбросаны.