Мария ехала в душном, тесном вагоне, среди узлов, корзин и сердитых людей. Плакали, надрывались дети, старик в очках на тесемочке все читал и читал по складам какое-то письмо, а молодой солдат без руки неумело, с великим трудом крутил большие цигарки, уходил в тамбур курить. Возвращался и снова скручивал цигарку.
Мария слушала однообразный перебор вагонных колес, а перед глазами стояла ноябрьская Москва. Мрачные дома смотрели на походные солдатские колонны черными строгими глазами, морозный ветер гудел, приказывал: «Умри-и-и!..»
Летел по ветру колючий снег, солдаты шли угрюмые и решительные.
Немцы были в ста километрах.
И сейчас… В ста километрах. От Сталинграда.
Марии показалось, что все повторяется в мельчайших подробностях, немцы и тут не перешагнут, не осилят.
Наверно, правильно говорят, что первую половину пути человек думает о том, что оставил… Марию о чем-то спрашивали, она отвечала. Ей давали воду и хлеб, о чем-то рассказывали, а Мария видела себя на улице Горького, уже в ноябре прошлого года. В кармане у нее лежал страшный листок.
Иван пропал без вести. Еще в сентябре. Должно быть, все это время разыскивали, уточняли. Выяснили и прислали.
Пропал… Конечно — погиб.
Мария не чувствовала ни лютого холода, ни усталости… Внутри было пусто, в голове горело, больно колотилось: «Убит, убит…»
Услышала песню. Остановилась… Поняла, что идут солдаты.
Из-за угла показалась колонна, сбитые голоса могуче взметнулись к высокому небу:
Через Москву шли сибирские кадровые полки: белые полушубки и задубелые черные лица. Солдаты как на подбор: в плечах широкие, роста высокого. В каждом движении — молодая сила и могучесть.
Песенные волны взлетали, вскидывались к небу, раздвигали улицу; у Марии перехватило горло, а в груди сжалось и замерло; единственно, чего хотелось ей тогда, — это броситься к солдатам, вместе с ними идти на войну.
Солдаты прошли. А Мария все стояла. Она не знала, чьи это слова, кто написал музыку… Знала только, что вот кто-то сумел, сделал. И люди, миллионы людей несут эту песню в бой и, может быть, умрут с этой песней… А Мария еще не сделала ничего.
Но она сделает.
Вот только пошлет сыну телеграмму… Что отец пропал без вести… Только сходит на Арбат, в Хлебный переулок…
На Главном почтамте людей — битком. Но тихо и несуетно. Как будто все, кто пришел сюда, были заняты одной мыслью и одной заботой. Люди молча сдавали телеграммы, получали денежные переводы, на тетрадных листках торопливо писали письма.
Марии подумалось, что женщины и мужчины, пожилые и молодые, гражданские и военные — все связаны родственным, кровным, неразрывным. Как в большой, многоликой семье. И мать одна, и отец… И молятся одному богу…
Забегали военные. Возле одного стола они толпились кучно, три девушки писали солдатам под диктовку.
Мария устроилась на подоконнике. Рядом стоял немолодой старшина, оперся на винтовку. От подоконника, снизу вверх, на него выжидательно смотрел подросток в черной ремесленной шинели:
— Дальше.
— «…А дивизия наша идет прямиком через Москву, и завтра аль послезавтра, сказывают, примем бой. Со мной идет Васька Шоболок и Федька Зворыгин, оба из Большой Ивановки. Мужики злые, добрые».
Ремесленник поднял голову:
— Так не бывает.
— Знай пиши, — приказал старшина. — «Харч не дюже жирный, но жить можно — ничего. Курева хватает и водки дают. Как положено. Под Москвой, я так думаю, все поляжем, потому как отступать не будем. Нынче видел Кремль и Мавзолей, где, значит. Ленин лежит. Когда проходили мимо, комиссар снял шапку. И мы тоже. Целая дивизия.
Ты, Дарья, не сумнись — мы тут все свои. А что убьют, так ничего не поделаешь. Телку-летошницу продай куму Даниле — дюже просил. А Васяньке накажи, чтоб работал справно и трактор соблюдал, как я. А когда меня убьют, нехай тоже идет. Парень здоровый, а что молодой — ничего. В нашей роте есть, почитай, такие же».
— Не «почитай», а «считай», — возразил ремесленник.
— Пиши, пиши, — понукал старшина. — Моя грамота нынче — вот она, — и он шлепнул рукой по винтовке. — «Избу перекрывать покеда не надо, хлебец берегите. А деньги, что скопили мы с тобой, отдайте Гришке Пронину: пришел человек без ноги, ни кола ни двора… Ему — надо».
Мария написала Косте две телеграфные строчки, стояла и слушала… Ей показалось — всю Россию.
У входа заметила доктора искусствоведения Межерова. Сколько помнила, он всегда был изящным, красивым, молодцеватым. Поговаривали, что, если когда-нибудь Межеров отважится писать мемуары, для искусства в них не будет места.
Межеров стоял у притолоки и торопливо ел с газеты черный хлеб. Увидел Добрынину и, не поздоровавшись, заговорил:
— Понимаете, я убедился, что самое главное не в том, что съесть, а чтобы — вовремя. Вы где сейчас?