Между тем мужчины склоняют к Женевьеве белые манишки и пускают в ход ремесло соблазнителей: как будто женщину можно завоевать идеями и принципами, как будто женщина — награда в их состязании. Ее муж тоже становится ужасно обходительным: сегодня ночью он ее захочет. Она снова желанна для него, когда желанна для других. Когда женщина в вечернем платье, в центре внимания, сама хочет нравиться, — словом, в ней чуть проглядывает куртизанка. Ему нравится заурядное, думает Женевьева. Но почему никто не любит ее целиком? Только какую-то частицу — а все остальное так и остается в тени? Ее любят — как музыку, как роскошь. Она остроумна или нежна — поэтому ее хотят. А как же то, во что она верит, что чувствует, что таит? И любовь к сыну, и житейские, такие важные заботы, — выходит, все это никому не нужно?
Рядом с ней мужчины теряют свое лицо. Они готовы вслед за ней расстраиваться и надеяться — лишь бы понравиться, они словно говорят: «Я буду таким, как вы пожелаете». Так и есть. Им все равно. Они только хотят с ней спать.
Но ведь она не может вечно думать о любви — ей просто некогда!
Она с улыбкой вспоминает первые дни после помолвки. Вот Эрлен снова обнаруживает, что влюблен (конечно, он успел об этом забыть!). Он должен поговорить с нею, приручить, покорить — «Знаешь, мне некогда…» Она шла впереди него по дорожке, хлесткими движениями прутика сбивая, в такт песенке, молоденькие ветки. Славно пахло влажной землей. Веточки в ответ хлестали ее по лицу, как дождь. И она твердила себе: «Мне некогда… некогда…» Нужно сперва заглянуть в теплицу — как там цветы?
— Женевьева, вы жестокое дитя!
— Разумеется. Взгляните на мои розы — они клонятся от тяжести! Разве не прекрасен цветок, который клонится от тяжести?
— Женевьева, позвольте вас обнять…
— Разумеется. Почему бы нет? Вам нравятся мои розы?
Мужчинам всегда нравятся ее розы.
— Нет-нет, милый Жак, я вовсе не грущу! — Она чуть подалась к Бернису. — Я помню, я была забавная девчонка. Я придумала себе Бога на свой вкус. Если со мной случалось какое-нибудь детское горе, я плакала о непоправимом весь день. А ночью, едва задуют лампу, обращалась к моему покровителю с молитвой — и говорила так: вот что со мной стряслось — и поправить мою пропащую жизнь мне не под силу. Так что я все отдаю вам: ведь вы же куда сильней меня. Вот и выпутывайтесь! — И я засыпала…
И потом ей было покорно многое и многое в не слишком надежном мире. Она царила над книгами, цветами, друзьями. Она заключала с ними союзы. Ей всякий раз был ведом особый знак, вызывающий улыбку, единственный для каждого пароль: «Ах, это вы, мой старый звездочет…» Или, когда пришел Бернис: «Садитесь, садитесь, блудный сын…» Каждого связала с ней тайна — и счастье быть разгаданным и раскрытым. Самая невинная дружба волновала и тревожила, как преступление.
«Да, Женевьева, — говорил Бернис, — вы и всегда царили над вещами».
Стоило ей чуть переставить мебель в гостиной, подвинуть кресло — и изумленный друг внезапно понимал: здесь — его настоящее место. День пролетал, оставляя после себя тихий сумбур — обрывки музыки, смятые цветы, и какой там еще разор учиняет человек на земле. И Женевьева потихоньку водворяла мир в своем королевстве. А Бернис чуял: глубоко-глубоко в ней укрыта, надежно спрятана та далекая девочка, которая его любила…
Но однажды вещи взбунтовались.
III
— Дай мне поспать.
— Это немыслимо! Вставай, ребенок задыхается!
Вырванная из сна, она бросилась к кроватке. Ребенок спал, личико взмокло от жара, дышал часто, но ровно. Не проснувшейся толком Женевьеве представилось: натужно пыхтит на реке буксир. «Какой тяжкий труд!» И так уже три дня! Не в силах ни о чем думать, она так и стоит, склонясь над больным.
— Почему ты сказал, что он задыхается? Зачем ты меня пугаешь?
Сердце ее все еще бешено стучало.
— Мне показалось.
Она знала, что он лжет. Не умея страдать в одиночку, он хотел взвалить на нее часть своего страха. Когда он страдает — покой вокруг непереносим! А ей, после трех ночей без сна, так нужен покой, хоть часок передышки! Она уже не понимала, где она и что с ней…
Она прощала ему эти бесконечные вымогательства — ведь слова… Слова ничего не значат. Да и сном своим дорожить смешно.
— Как это глупо, — только и сказала она. И добавила, щадя его:
— Чту ты как маленький…
И тут же спросила у сиделки, который час.
— Двадцать минут третьего.
— Не может быть! — Женевьева повторила: — Двадцать минут третьего…
Как будто у нее какое-то срочное дело. Да нет, делать нечего, только ждать — как в дороге. Она оправила кроватку, прибрала склянки с лекарствами, коснулась окна. Она наводила незаметный, таинственный порядок.
— Вы бы все-таки поспали, — сказала сиделка.
Снова тишина. Снова этот гнет в груди, как в дороге, когда за окном незримо мчатся чужие края.
— Малыш, которым любовались, которого лелеяли… — декламировал Эрлен. Он домогался ее сострадания. В роли несчастного отца…
— Найди себе занятие, дорогой, сделай что-нибудь! — мягко советовала Женевьева. — У тебя была встреча назначена — сходи.
Она даже подталкивала его в спину — но он лелеял свое горе: