Двое стрельцов вталкивают рослого чернявого преступника в разодранной рубахе, приковывают к стене.
— Попался-таки, Матвейка, — голос стрельца злой, грубый. — У-у, пес! — пинает преступника тяжелыми сапогами.
Другой из стрельцов наотмашь бьет кулаком Матвея по лицу. Уходят. Матвей Аничкин молча утирает рукавом кровавые губы.
— За что заточили, детинушка? — спрашивает сосед-узник.
— За дело, — коротко отзывается Аничкин. Ему не хочется говорить. На душе безутешная горечь. Прощай, волюшка! Смерти не страшился. Сожалел о том, что не довелось дожить до той поры, когда Болотников возьмет Москву и вместе с новым царем установит на Руси праведную жизнь. Сколь об этом грезилось!
Все последние дни Аничкин сновал по тяглым слободам, оглашал «листы» Болотникова, звал ремесленный люд подняться на царя и бояр. Тяглецы внимали охотно, взбудораженные дерзкими горячими словами, кричали: стоять за Болотникова! Дело дошло до того, что Москва снарядила к Ивану Исаевичу посольство. Аничкин радовался: не зря бегал по Москве, не зря будоражил посад. Но когда посольство вернулось от Большого воеводы, Москва заметно утихла. Матвей вновь засновал по слободам, и вновь всколыхнулась столица. Но тут во всю мочь грянула по Москве анафема, грянула страшно, наводя ужас на христолюбивый народ. Москва сникла, повалила в храмы.
«Хитер же Шубник! — думал Аничкин. — Чего только не затеет, дабы подорвать силы Ивана Исаевича».
И Аничкин решился на отчаянный шаг. Хватит Шубнику царствовать и злые дела творить. Облачился в стрелецкий кафтан и проник в Кремль. Проведал: Шуйский едва ли не каждую обедню стоит в Успенском соборе. В один из царских выходов, когда Шуйский в окружении архиереев и бояр шествовал ко храму, Матвей выскочил из толпы служилых и метнулся к царю. Однако Шуйского достичь не успел: царя заслонили пятеро стрельцов. Двоих зарубил саблей, одного повалил ножом.
В тот же час Матвей оказался в застенке. По углам Пыточной в железных поставцах горели факелы. На широких приземистых лавках — ременные кнуты из сыромятной кожи и жильные плети, гибкие батоги и хлесткие нагайки, железные хомуты и длинные клещи, кольца, крюки и пыточные колоды. Подле горна, с раскаленными добела углями, стоит кадь с рассолом. Посреди Пыточной — дыба, забрызганная кровью.
Расспросные речи вел сам дьяк Разбойного приказа Левонтий Петрович. Сидел за длинным столом, откинувшись в кресло с пузатыми ножками. Дьяк высок и худощав, лицо блеклое, изможденное. Дьяк устал, устал от бессонных ночей и пыток, устал от свиста кнута и хруста выворачиваемых дыбными ремнями рук, от крови и запаха поджаренной человечьей кожи, от стонов и криков узников. Лихолетье! Крамолой исходила Москва, крамолой бушевала Русь. Разбойный приказ задыхался от воровских дел: на Москве не хватало темниц для бунташных людей. Тяжко, тяжко дьяку Разбойного приказа.
Подле Левонтия Петровича двое подъячих в темных долгополых сукманах. На столе — свечи в медных шандалах, гусиные перья, листы бумаги, оловянные черниленки.
На дубовом стульце, возле дымящейся жаратки, сидит кат — дюжий, косматый; грузные, широкопалые руки хищны и нетерпеливы. Дьяк скользнул тусклым взглядом по кату. Этого, кажись, никакая усталость не берет. Лют! На пытку как на праздник ходит.
Мамон, встретившись с глазами дьяка, повел плечами: скоро прикажет взяться за кнут и клещи. И он возьмется, возьмется с жадным упоением, возьмется с дьявольским огнем в глазах. Пытка — его утеха, его сладостный, вожделенный пир.
Узник сидит на скамье. Руки связаны, рубаха изодрана в клочья, лицо окровавлено.
— Сего вора, — остро глянув на преступника, молвил один из подьячих, — кличут Матвейкой Аничкиным. В ближних атаманах у Ивашки Болотникова ходил.
— Ведаю, — буркнул дьяк.
Мамон встрепенулся. Знатная птица в клетку угодила! Сыскные люди и земские ярыжки с ног сбились, чтоб изловить Аничкина.
— Как ты посмел, вор, на царя руку поднять? На помазанника божьего? — сурово вопросил дьяк.
— Царь на Руси один — Дмитрий Иваныч, сын Ивана Четвертого. А Шуйский… Шуйский — приспешник боярский. Не люб он народу.
«Воистину, — невольно и желчно подумалось дьяку, — царь никому не люб — ни черни, ни боярам. Бояре в Речь Посполитую тайных послов снарядили. Помышляют на троне Сигизмунда видеть либо королевича Владислава».