Стокопытов почти грудью лежал на столе, всей душой тянулся в зал, к людям.
— Товарищи! По-моему, дело совершенно ясное. Давайте голосовать предложение! Говорите по существу, и так засиделись!
— По существу, именно!
Тонкий голос резанул слух. — вскочил Сашка Прокофьев, закричал путано:
— Пересмотр, правильно Ткач сказал, плановый! Но и организация труда плановой должна быть! Вы не подумайте, что я, как отсталый, против прогресса в промышленности! Нормы давайте пересмотрим, но если я их завтра не выполню по причине независящих безобразий, то… уволюсь! Стыдно, а кроме всего, мать у меня.
Он покраснел и сел.
Неожиданно ему зааплодировал Пыжов. Спохватившись, гулко ударил в ладоши Стокопытов, и наконец откликнулись в зале.
Павел сидел неподвижно, подавленный всей сложностью, непонятностью происходящего. А в шуме рукоплесканий к трибуне совсем незаметно пробрался старик Полозков, смущенно приглаживая на темени вставшие торчком седые косицы.
— Вот мальчик веселую пустяковину крикнул, и вы аплодируете ему, как артисту Жарову, — сурово посмотрел он в президиум и стал попрочнее к трибуне. — Он согласился вроде бы, а сам стал к сторонке: мол, не будет условий, которые заложены в нормах, уволюсь. Что это за такая позиция? Чему вас там, в комсомоле, учат? Наладки ждать у нас долго. Цех старый, да и временные трудности мешают: к примеру, никогда нет сверл малого диаметра. Так что же выходит: всем на увольнение подавать?
Пыжов хмуро перелистывал на столе справочники, Стокопытов вновь предусмотрительно поставил карандаш вверх острием.
— Пересмотр, по-моему, должен вслед за производством идти, а не наоборот. Пускай он хоть сто раз плановый, но ежели мы к нему не готовы, тогда как? — поинтересовался Полозков. — Почему об этом вроде как запрещено говорить? Кто и кому тут не доверяет?
Никто не прерывал старика, никто не спешил отвечать на его нешутейные вопросы.
— Было время, на займы подписывались, и заводы поднимали на голодном пайке, и в фонд голодающих отчисляли из него, этого пайка, и без слова. Потому что надо, каждый понимал. А сегодня совсем другое дело, и не только в заработке оно. Еще и в совести, в справедливости… Вот вы, товарищ Пыжов, зачем это собрание организовали? Чтобы свою совесть обезопасить решением собрания: сами, мол, проголосовали, сами и расхлебывайте! А я вот лично вас хочу спросить, вы-то как считаете? Ежели по совести, готовы наши гаражи к прогрессивным заводским нормам?
Ох, какая была тишина! Как все обернулись к Пыжову! Но его решительно ничем нельзя было поколебать.
— Что вы предлагаете конкретно? — срезал он Федора Матвеевича.
Старик только улыбнулся невесело, качнул трибунку.
— Что я предлагаю? Да хоть то, к примеру, чтобы вы со мной этак вот не разговаривали, не брали на мушку. Этак-то мы когда-то в Чека с буржуями разговаривали, но я-то ведь не буржуй, да и вы тоже… не из тех чекистов! Это первое. А если по существу, так ее, эту самую производительность, надо не на бумаге наращивать. У станков, у верстаков, на стендах… В самой технологии покопаться да с материальным снабжением то же самое. Вот тут вам и карты в руки! Вытаскивайте эти резервы, мы вам помогать от души будем, свои же люди. А уж потом сели бы рядком да и по нормам прошлись, п о т о м! А сейчас пересмотр ваш пока что на бумаге, и вы это должны понимать, товарищ Пыжов. А ежели не понимаете, вам же хуже.
Полозков вздохнул, хотел еще что-то добавить, но посчитал, наверное, лишним и ушел с трибуны.
После долго говорил Пыжов.
Голосовалось только одно предложение, бригадира Ткача: «Принять прогрессивные нормы согласно директивному сроку…»
12
Как легко, наверное, живется людям, которые считают, что истина от века принадлежит им — этакая домашняя, ручная, пушистая истина, вроде ангорской кошки. Ее можно погладить рукой, дать укусить палец, а при нужде сказать: «Брысь». Но ведь есть и другие. Есть такие люди, которые сами принадлежат ей, истине. Безотчетно взвалившие на плечи всю ее тяжесть, какова бы она ни была — то ли на пользу себе, то ли во вред.
Павел прекрасно во всем разобрался на этом собрании. Он понял, как удобна и безопасна позиция формалиста во всяком деле и как беспокойно и попросту опасно лезть в существо. Но, странное дело, у него даже не возникало мысли о более удобной, самоохранительной жизни. Было одно — упрямое желание оставаться самим собой, твердолобым бульдозером, не пасующим перед обхватными лиственницами и болотными чарусами.
Это было даже не желание, а подспудное, смутное чувство, которому он ни при каких обстоятельствах не смог бы изменить.
Дома Павел без особой нужды обругал сестру, обозвал ее барыней и белоручкой (ему показалось, что Катя мало помогает матери по хозяйству) и в ответ выслушал упрек по поводу своих нервов.
— С работы приходишь, выбрасывай из головы свои нормы, — посоветовала Катя. — И алгебру пополам с кашей не употребляй!
Да, он в самом деле ел и, скосив глаза, читал учебник. Катя отняла книгу. Павел взорвался, и в спор пришлось вмешаться матери — все получилось удивительно глупо.