В религиозной жизни эта тенденция заканчивалась бессмысленным формализмом тех церковных учителей, которые видели вечные истины, непоколебимые, догматы, даже в манере одеваться и носить бороду.
После Флорентийской унии и признания национальной церкви единственной хранительницей священных преданий форма стала скинией, ковчегом, где хранилась вера. Вне его один только латинский рационализм, безразлично, католический или протестантский; как в том, так и в другом случае источник безбожия и ереси. Умствования запрещались. Изгоняя этот существенный фактор прогресса, Москва в интеллектуальном отношении становится ниже Византии, где догматические споры всегда сохраняли за собой право существования. На Руси с XII века подвергаются обсуждению только вопросы такого содержания: «Может ли священник, не спавший ночью после еды, совершать утром литургию?» «Может ли служить, если в его облачении где-нибудь вставлен женский платок?» Даже проповеди, насколько они сохранились, касаются только вопросов обрядности: «Следует ли ходить во время богослужения против солнца или посолонь?» «Креститься двумя или тремя перстами?» Первый церковный собор, созванный Иваном IV, занимался этим вопросом и предал отлучению тех, кто крестится двумя перстами.
Вера, отождествляемая с обрядностью, сводит благочестие к исполнению внешних форм, к соблюдению постов, к долгому стоянию в церкви. Исповедание, как внутренний религиозный акт, отступает на второе место. Наиболее набожные говеют только один раз в год. Самые точные и исполнительные считают, что признаться на исповеди можно только в части своих грехов. Церемонии заменили все. Они становятся все пышнее и приобретают все более и более театральный характер: такова процессия в Вербное воскресенье, когда митрополит садился на осла, объезжал церкви, благословляя народ, расстилавший свои одежды под копыта символического животного. Таково было изображение трех еврейских отроков, брошенных в огненную пещь. Амвон заменялся большой печью и в нее вводили со сложными обрядами трех юношей, одетых в белое. Не доходило только лишь до того, чтобы их сжечь на самом деле.
Религиозное чувство оставалось очень интенсивным, но оно блуждало по ложным путям, утопало в непроходимых дебрях. В то время как «Домострой» советовал 600 раз в день прочитывать такую-то молитву, чтобы через три года в молящегося вселилась святая Троица, спорили о том, можно ли без греха переступить порог дома, где находится роженица, и считать ли нечистым молоко только что отелившейся коровы. Так чувственность ловила благочестивые души на неверных путях. Суеверие расставляло для них другие сети. В этой бесконечно растянутой сфере церемоний чувствовался еще полуязыческий финский элемент. На севере удерживались почти до XVIII века верования и привычки древнего культа, так как население там было менее податливо для подчинения славянам и в умственном отношении мало доступно христианскому влиянию. Успехи того и другого долго здесь обозначались рассеянными на громадных расстояниях друг от друга островками колоний. Еще недавно карта Кеппена обнаружила в доброй половине населения преобладание черт, характерных для чуди. Это племя чрезвычайно суеверно. Природа здесь всегда угнетала человека. Непроходимые леса, громадные скалы или непрерывные озера и болота: такой пейзаж внушает ужас. Слух наполнен шумом низвергающихся вод или вечным ревом свирепого ветра.
Молитва и колдовство, священник и заклинатель – одно и тоже. Искусственное подражание шуму природы успокаивает вечно озлобленных духов: в этом суть веры, распространенной на огромном континенте от Урала до Японских и Китайских морей и от мрачных берегов Ледовитого океана до угрюмых вершин Гималайских гор. Богослужение здесь состоит в подражании движению и шуму бешеных стихий.
Барабаны, гончие, колокольчики производят какое-то неистовство. Жрец-колдун,