Солома одна. Вы ж двое не разорите нас: кисельку овсяного дадим, каши пшенной сварим с салом, только вот с хлебушком худо, с лебедой у нас хлебушко-то. Ну, да верно я боярину-то говорил, ловок я тетеревей, куропаток и прочих промышлять! Угостим дичиной…
Фектист Карпыч замолчал, поддерживая сына на возу и привычно шагая у самых санных полозьев. Однако молчать долго он не мог.
— Вот Николка-то мой женку свою жалел, — снова начал старик, — да и телушку-то жаль: на молоко надеялись. Сына я боле всего жалею. Посуди сам: один он работник, я ему токмо подсобник, силушки прежней нетути.
— А работай на всех, — слабо заговорил Николка, — всех прокорми! И князю дай, и боярину дай, и на попов и на монастыри отработай, да еще война тя зорит! Князи за столы друг с другом бьются, а нас грабят да полонят…
— Верно говоришь, — степенно отозвался кологрив, — все им отдай, — а не дашь — изо рта последний кусок вырвут.
— А не вырвут, — крикнул кузнец, — батогами выбьют!
— Марфинька, — обратился к жене Николка, — беги-ка наперед в избу-то.
Штец разогрей, снаряди, что ведаешь. Матушка, чаю, с детьми смаялась…
— Ложись, сынок, на дровни, — заторопился Фектист Карпыч, — лежа-то не упадешь. Я хлев для коней приберу, а кобылу нашу в закут отведу, драки бы коло нее у коней не было…
Фектист Карпыч махнул рукой, словно недоволен был своей говорливостью, и стариковской трусцой побежал вслед за Марфуткой.
— И пошто побегли они? — спохватился вдруг Ермила. — Намного ль они ране нас будут!
— А мы и половины дороги не проедем, — возразил Николка, — как они к самой избе и шагом поспеют. Напрямки пойдут, а мы в объезд. Макарово-то на той стороне, а берег-то, вишь, крутизна какая, — на лошадях тут не въедешь. Нам же вон куда ехать, к мельнице самой! Тамо по плотине проедем, и берег тамо совсем низкой…
Ермила-кузнец и Федотыч, кологрив, обедали у Фектиста Карпыча. За столом сидели и хозяева с детьми, только одна Марфутка у края стола присаживалась ненадолго. Служила гостям она, подавая то шти, то кисель, то хлеб, то квас.
— Не ахти какая у нас яствушка, — сокрушалась старуха Евлампиевна. — А и то слава те, господи, что есть, а едим-то уже без маслица. Сальца есть малость, и за то господа хвалим…
— Ништо, мать, — шутил Фектист Карпыч. — Глянь вот на стены-то: вишь, тараканов сколь у нас, — стенка вся шевелится. К богатству, бают!..
Старик рассмеялся, а Марфутка опять зашмыгала носом и, заикаясь, сквозь слезы прохныкала:
— К бога-а-атству… А телушку-то за-а-автра к боярину ве-ести…
Молча утерла слезы рукавом и свекровь, а Панька, девчонка острая, смекнув в чем дело, заревела во весь голос:
— Ба-а-бунька, де-е-едунька, не давайтя боярину на-а-ашу Черна-аву-у-шку… Не дава-а-айтя!..
Она соскочила с лавки и бросилась к печке, где в углу была привязана телка, обняла ее за шею и зашлась от рыданий.
— Ишь, лешие толстопузые! — не выдержал кузнец. — И так вон люди в избах курных, будто в мыльнях, живут, голодуют, а тут и телушку рвут, окаянные!..
— Будя! — рассердился Николка. — Не реви, Марфутка! Панька, садись за стол… Будя, говорю! Мочи мне нет!
Бабы притихли, да и мужики замолчали. Ели без всякого разговора.
Кузнец, доедая кисель с сытой, оглядывал исподлобья стены, прочерневшие до блеска от многолетних слоев сажи, и грустно следил, как синеватые волны горького дыма медленно уползали через щели неплотно закрытых волоковых окон. Тоска грызла ему душу, а сказать было нечего.
Кологрив положил ложку, шумно вздохнул, перекрестился и сказал хозяевам:
— Спаси бог за хлеб-соль.
Закрестились вслед за ним и другие. Ермила, истово крестясь на образа в красном углу, тоже поблагодарил хозяев. Марфутка вместе со свекровью убрала все со стола, поскоблила ножом его толстую дубовую крышку, где шти были пролиты. Старуха стерла со стола тряпкой и снова поставила на чистое жбан с квасом и деревянные ковши для мужиков. Бабы же отошли с ребятами ближе к печке — посуду мыть. Кур потом из сеней пустили в избу погреться, поклевать лузги просяной и овсяной, замешанной на помоях, что после обеда остались…
Мужики молча пили квас, только кологрив, степенный Федотыч, обтирая рукавом усы и бороду, несколько раз хотел было сказать что-то, но не говорил. Кологрив лучше кузнеца знал деревенскую жизнь, видел и понимал все заботы и нужды хозяйства. Наконец Федотыч собрался с мыслями и грустно молвил:
— Помню я такое же. Из детства во мне гвоздем засело. Жеребенка тогды за оброк у нас взяли. Ох, и плакал я, мальцом-то! Так вот у печки и мой Шенька стоял. Увели его, а в избе словно после покойника…
— Ох, истинно, истинно, — горестно откликнулись бабы, но плача уже не было.
— Она, скотина-то, — продолжала Евлампиевна, — как бы из семьи кто.
Жалко!..
Заговорили бабы и будто повеселели, вспоминать стали, как лет пять назад так же вот барашка да двух ярочек отдавали.
Николка ласково усмехнулся и, обращаясь к кологриву, сказал тихо:
— Слово-то доброе печаль утоляет.
— Оно так, — отозвался кологрив, — вижу вот я, горько бабам-то, ну и вспомнил, каково мне было. Разумею, значит, каково им…