Иван сделал вид, что уснул, но жадно прислушивается к бормотанию старика. Илейка же продолжает говорить вполголоса, словно размышляя вслух.
— Все мы, Адамовы детки, на грехи падки. У меня, старика, и то иной час бесово ребро играет. Недаром говорится: седина в бороду, а бес в ребро…
Илейка крепко почесал себе затылок всей пятерней, громко позевнул и, укрываясь тулупом, добавил шепотом:
— Суха-то любовь токмо крушит. Погодь, и мы те женку не для пирогов найдем…
Этой зимой тяжко Ивану, а горше всего расставанье с Дарьюшкой. Единая отрада ему — беседы с прежним учителем своим да с Курицыным. Иной раз старик Алексей Андреевич и молодой Федор Васильевич так много нового Ивану сказывают, что, не уставая, часами готов он слушать их и с досадой великой уходил, когда к отцу его требовали для разных государевых дел.
Особливо в конце зимы много бесед было в весьма студеный и метельный февраль. Ни на охоту, ни даже просто верхом никуда нельзя выехать, — метет с утра до ночи, сугробы намело выше заборов. В хоромах те тепло и тихо, — хорошо слушать, как шумит непогода, а самому беседовать, попивать горячий сбитень со свежими сайками и мягкими коврижками.
Как-то в покоях у великого князя Ивана зашла беседа о Шестодневе.
— Вельми радостно, государь, — воскликнул Федор Курицын с юношеским пылом, — что перевод сей книги грека Георгия Писиды, писателя славного цареградского, на язык наш изделал дьяк митрополита Киприяна.
— Дьяка же сего, — добавил Алексей Андреевич, — звали Димитрием Зографом, а писал он при прадеде твоем при Димитрии Донском… Зограф сей тоже из Царьграда вместе с Киприяном приехал, токмо не грек он был, а болгарин. Посему и грамоту словенскую ведал…
— А что сие — Шестоднев? — спросил Иван.
— Похвала к богу, — быстро ответил Курицын, — о сотворении им всей твари земной и человека. Много там дивного есть о зверях, птицах, рыбах и змеях. Наидивно ж там о птице фениксе сказано. Птица сия на орла похожа, живет она пять веков, а потом сожигается огнем, а из пепла своего вновь возрождается, сперва как червь малый. На третий же день расти начинает в птицу, а после сорока ден в виде орла улетит…
Иван слегка усмехнулся.
— Сказке подобно сие, — молвил он, — как о жар-птицах сказывают.
— И яз так мыслю, — заметил Алексей Андреевич, — все же в книге сей поучительного вельми много. От рыбаков и мореходов там указано, что киты-рыбы, которые корабль потопить могут, таковую любовь и гребту о детенышах своих имеют, что при смертной угрозе жизни глотают их и в брюхе своем содержат, пока не избегнут беды. Видели мореходы и змей морских, кои весь корабль обвить могут и сокрушить, как утлую скорлупу. Есть еще в морях и кони морские, и коровы, и собаки, и чудища морские, яко беси по виду, мерзостные и страшные.
— Истинно сие, Лексей Андреевич, — вмешался Курицын. — Владыка Авраамий сказывал, что, когда был он во фряжской земле, там возле самого берега рыбаки беса морского поймали. Тело его и глаза подобны человеческим, токмо мерзостны, и крылья сатанинские у него, хоша и малые.
Хвост же у него рыбий…
— И что же с бесом сим содеяли? — перебил рассказчика Иван с нетерпеливым любопытством.
— Владыка сам не видал беса сего, но ему сказывали. Издыхал уж бес-то, а на суше вборзе весь околел, а на утре завонял. Птицы его склевали морские…
Много еще разных чудес Алексей Андреевич и Курицын называли, что из книг и от людей сами слышали.
Забылся Иван в беседах, все едино, как побывал бы в неведомых сказочных странах, и когда после завтрака ушли его гости, он словно застыл в своих думах.
Тихо у него в покоях, и солнышко ласково заглядывает в слюдяные окна.
Только что валил снег и мело кругом, и вдруг вот разлетелись тучки снежные, и метель прекратилась. Будто кто-то занавески у неба отодвинул, и открылся над землей небесный лазоревый свод. И на душе Ивана стало тихо и покойно. Улыбается он веселому солнышку. Но слышит — чуть скрипит позади него дверь, будто сама тихонько отворяется.
Быстро оглянулся он, и сердце его сразу упало: в дверях Данилку увидел.
— Что, Данилушка? — спросил он, стараясь быть спокойным.
Данилка нахмурился, губы его дрогнули.
— Дашку в Коломну увозят, на Федора Тирона свадьба, — буркнул он мрачно. Плачет девка, рекой разливается. Жалко мне, сестра ведь.
Данила посопел носом и добавил:
— А тобе, государь, поклон земной она шлет.
Защипало в глазах Ивана от боли сердечной. Отвернулся к окну.
Пересилил себя и глухо молвил:
— Иди, Данила, и от меня ей поклон передай…
Когда Данилка вышел, зажал Иван лицо руками и несколько раз всхлипнул. Потом долго сидел неподвижно, и казалось ему: что-то милое, хорошее отходит от него навсегда, как недавно отошло его детство.
Пасха в этот год пришлась двадцать третьего апреля, на второй месяц нового года.[116]