Читаем Иван Мележ полностью

Чистое, благодарное, пронесенное через всю жизнь и делающееся только чище и глубже. Им, этим чувством, рожден и анализ и сама мысль углубляется — сыновьим желанием Ивана Мележа разобраться в судьбах «отца, матери, отчей земли», в том, что было рядом, но и далеко, что происходило тогда, но что происходит теперь.

Поэзия народной жизни, пусть такой трудной, не­устроенной, грубой и бедной (как груба и бедна одежда на красавице Ганне),— вот что в основе всего. Жизнь эта, какой бы бедной и далекой от всех «магистралей» ни выглядела,— исторически содержательна в показе Мележа и в этом смысле — поэтична. Революция сдви­нула с неподвижной точки всех и все. А кроме того, литература наша уже в творчестве К. Чорного училась видеть и показывать, как захватывает в свое движение исторический поток самые периферийные и глубинные слои народной среды, жизни. Вот уже где легкое волнение, пену не примешь за само движение! Только вселенский шторм может раскачать эту неподвиж­ность и эту глубину.

Вначале Мележ вроде бы поддался традиции — показывать Полесье несколько экзотически, этногра­фически. Да и трудно было сразу обойти колею, кото­рую прокладывали и Куприн и Колас. Но очень скоро другая интонация делается у Мележа господствующей.

Да, это край своеобразный, необычный, я, автор «Людей на болоте», даже (видите!) делаю акцент на непривыч­ности всего, даже парадоксальности (люди, не видевшие моря, а между тем живут... на «островах»!), но теперь, когда я тебя, читатель, повел за своим расска­зом, давай смотреть пристальнее и всерьез. Край как край и люди как люди. А что тебе говорили или читал ты, что полешуки будто бы сами себя не вполне людьми считали («полешуки мы — не человеки!»), так это с чужих слов, так про них думали или попадались, как на крючок, на хитрую издевку полешуцким же мужичкам. Себя они, медлительные, дюжие работяги-полешуки, не только «человеками» считали, но еще какими первосортными и сами спрашивали: «А за Гомелем (это значит не на Полесье) люди есть?

— Есть. Только дробненькие».

Одним словом, как сказано у Мележа — неожидан­но просто: «Людям тут нужно было жить, и они жили».

Жизнь эта — прежде всего обычная, человеческая.

Со всеми страстями человеческими, которые и везде, с высокой духовностью в поисках лучшей дороги в жизни, с любовью и ненавистью, с радостями и бедами людскими.

Сам из этих мест, Мележ мог и, конечно, должен был использовать это свое преимущество перед Куприным и Коласом — показать обычность необычного, повсе­дневность и привычность, настоящую глубину, челове­ческую, психологическую, того, что читателю и литера­туре традиционно могло видеться как этнографическая экзотика или же романтика.

Мележ не упускает возможности показать Полесье со всеми его красками и особенностями так, как это может лишь житель этого края и увидеть и показать: со всей правдой быта, языка, обычаев. Не этнографиче­ская статика и декоративность, а живая, движущаяся, переливающаяся жизнь...

В языке романа все это выразилось особенно вели­колепно и новаторски (в диалогах прежде всего и в массовых сценах). Очень он в контексте всей мележевской вещи — этот полешуцкий диалект в голосах ге­роев. Эти по-детски гудящие, как бы на пробу произносимые: «мамо», «було», «буу», «тетко», «дядько», «кеб», «ето...» Но весь контекст произведения сразу настраивает читателя на восприятие и языка полешуцкого всерьез, как полновесного проявления реальной жизни реальных людей. Никакой игры полешуцкими словами, даже намека на это — а ведь так, казалось бы, соблазнительно! Нет, для автора это живой язык его памяти, детства, отца и матери язык, и ему играть с ним было бы бестактно. Но вот что удивительно, что и читатель тоже и как-то сразу заражается этим простым и естественным отношением к диалекту мележевских героев. Наверно, оттого, что сразу ощутил и поверил в полноту и значительность духовной жизни этих лю­дей, и потому язык этот, диалект (а точнее, элементы его, использованные смело, но с отличным чувством меры), не кажется читателю чем-то таким, на что все время обращаешь внимание. Как не останавливалось бы его внимание на посконной полешуцкой одежде Ганны, если бы увидел и оценил ее красоту в реальной полесской деревне... И ее «буу», «дядько» звучало бы (и звучит в романе) по-особенному естественно, пе­вуче, трогательно наивно и уже привычно для нас: без этой краски многое в романе потеряло бы в своей пол­ноте и первозданности. Исчезни она, и с этим уверенным, как все живое, в «праве быть», но таким ненавяз­чивым диалектом исчез бы из романа какой-то свет, какая-то очень человечная подсветка всего происходяще­го. (Что невольно ощущаешь в переводах, даже самых удачных, бережных, где все-таки ослабляется это: не сам диалект (его стараются сохранять), а «сцепленность», «совместимость», стилистическое взаимодейст­вие его с остальным языковым фоном — этого труднее добиться.)

Перейти на страницу:

Похожие книги