Калачи прямо из печи горячими выносили на мороз, чем надолго сохраняли их свежесть. На постоялом дворе дед клал в кипяток две-три пригоршни пельменей, оттаивал на печи калач – и обед или ужин был готов.
Рассказывал дед и про «лихих людей», что встречались в то время на дорогах, про ссыльных, которых гнали этапом на Сахалин или в Якутск, про удачливых золотоискателей.
Больше всего на свете дед любил париться в бане. Парился он по-сибирски, до изнеможения, и, распаренный докрасна, выбегал из бани, падал в сугроб, долго ворочался в снегу, а затем опять врывался в баню, выплескивал на раскаленные камни шайку воды, хватал березовый веник, взбирался на самый верх полка и, ожесточенно нахлестывая себя веником, кричал мне: «Лезь сюды, Ванька, парься, закаляйся, сирота! Жизнь у тебя будет трудная…»
Зимой, на крещенье, когда на Оби святили воду, дед первым лез в прорубь купаться в «святой» воде, а на масляной, когда «чалдоны» бились с «хохлами-переселенцами» на кулачки, он с двумя своими сыновьями принимала этом самое деятельное участие.
На масляной в нашем селе, что называется, дым стоял коромыслом. Катанье на тройках с бубенцами. Карусели. Блины. Бега, где крестьяне испытывали на резвость своих лошадей, а мы, мальчики, на лихих неоседланных конях мчались, обжигая морозом щеки, по широкой снежной дороге на реке Оби… Целую неделю в селе звучали песни и пьяные разухабистые выкрики. А в последний день масляной, в так называемый «прощеный день», все родственники из ближайших сел съезжались к нам в дом и, становясь на колени, просили друг у друга прощения: «Прости ты меня, Христа ради», – крестясь и кланяясь, говорили одни. «И ты меня прости, Христа ради», – говорили другие… Потом чинно целовались. Шли в церковь, долго молились, а после обедни начиналось заключительное гулянье, которое, как правило кончалось ссорой, дракой, когда вздымались колья, выворачивались оглобли, звучала ругань, наспех запрягались кони, и родственники, угрожая друг другу, разъезжались врагами до следующего «прощеного дня».
Наступал великий пост. Долгое говенье. Рыбные, грибные и овощные обеды…
Семья у деда была большая: двое взрослых, еще не женатых сыновей, три дочери (из них две замужние, в том числе моя мать, у деда не жили), моя бабушка, ее сестра – старушка монашка, какой-то дряхлый старичок – дальний родственник бабушки, я и мой двоюродный брат, старше меня года на два – тоже Ванька, которого, как и меня, мать оставила деду, а сама уехала «на заработки» по сибирским городам.
В этой большой исконно сибирской семье я работал и учился до 11 лет. Летом по понедельникам мы все, кроме бабушки и ее сестры монашки, чуть свет уезжали на пашню, за 30–40 километров от села, и работали там до субботы.
На пашне мы жили в небольшой землянке. Спали как придется, ели из общего котла. Работу начинали с восходом солнца и заканчивали на закате. Меня и моего братишку дед будил, едва начинался рассвет. В нашу с ним обязанность входило найти и пригнать на стан пущенных на траву лошадей Босые и заспанные, по грудь мокрые от только что выпавшей росы, мы почему-то всегда находили спутанных коней где-нибудь спрятавшихся от нас в березняке или овраге, снимали с их ног волосяные путы, надевали на двух самых быстрых недоуздки и с трудом взобравшись на лошадей, покрикивая, как взрослые, гнали весь небольшой косяк к водопою, а оттуда – прямо на стан. Трудиться до третьего пота.
Земли у деда было много, на одну душу в то время отводили по 10–12 десятин пахотной и по 5–6 десятин покоса. Чтобы управиться с таким количеством земли, почти каждый двор в селе имел свою сноповязалку, одну-две косилки, пару конных граблей и несколько двухлемешных, стальных плугов. Соху я увидел много позднее. В двухлемешный плуг впрягалась пара или даже тройка лошадей. На переднем, ведущем коне сидел я, а сзади за плугом шагал дед. Пахали мы по 10–12 часов в день, прокладывая на огромном степном пространстве борозду за бороздой. Зной, пыль, духота и томительное однообразие клонили ко сну. Я часто засыпал в седле, конь сворачивал в сторону. Просыпался я, сбитый с коня длинным дедовым бичом, уже на мягкой, вспаханной земле.
Каждую субботу под вечер мы все, кроме деда и дряхлого убогого старичка, который был у нас за кашевара, возвращались в село, мылись в бане, отдыхали.
В воскресенье я и Ванька-старший получали от бабушки по гривеннику и шли в приезжавший к нам на село «иллюзион». Это и было мое первое знакомство с кинематографом. В пожарном сарае на тусклом сером экранчике я увидел французского комика Прэнса, Глупышкина (так окрестили в России итальянскую комедию о Дурне), «Гибель Помпеи», какие-то итальянские боевики со львами и гладиаторами.