Герой — мальчик Ваня из Замоскворечья. Ему является мир, как сказано в Великом каноне св. Андрея Критского — текущее естество времени. И хотя В. Вересаеву Шмелев писал в ноябре 1921 года о том, что ему для творчества нужно не текучее состояние мира, а уже выявивший себя уклад, в «Лете Господнем» уклад только открывался мальчику, и Шмелев передал сиюминутность его узнавания, для Вани — его текучесть. Воспринявший Гегеля через Гуссерля Ильин писал Шмелеву: «Это не холодная воображаемость Тургенева; не горячая воображенность Толстого; не „лирическая“ анатомия наблюденностей у Чехова; не глубокозримые камеи дивного Пушкина и столь же дивного Лермонтова. Это
Ваня ласковый патриархальный мир чувствует и восхищается им: «Радостное до слез бьется в моей душе и светит», «радостная молитвочка»; утро «в холодочке»; в церкви все думают о яблочках, и Господь посмотрит на яблочки и скажет: «ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!»; в церкви читается веселая молитва; постная еда не сама по себе описана, а через восторг Вани, и этот восторг, а не бытовая деталь, становится предметом изображения: «А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое-то „коливо“! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а… великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой!»
Как это родственно языку Бунина! Не случайно Шмелев посвятил ему в 1925 году, еще до раздора, рассказ «Russie», в котором говорится: «…я лежал, прищурясь, прислушивался к стукам и вспоминал наше лето, тихое наше небо. И они приходили, как живые, — и запахи, и звуки». Но и Бунин писал о себе: «Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и так остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!»[394]
, он долго припоминал Гиппиус ее словечко в его адрес — «описатель». Ни Шмелев в «Лете Господнем», ни Бунин не описывали, они воссоздавали.От великана Антона пахнет полушубком, баней, пробками, медом, огурцами; у капусты на постном рынке запах «кислый и вонький», у огурцов — «укропный, хренный»; в доме пахнет мастикой, пасхой, ветчиной; ласковая рука отца пахнет деревянным маслом, сапоги — полями и седлом, отец пахнет лошадью и сеном, а на Покров — икрою, калачом, самоварным паром, флердоранжем; ночная улица пахнет навозцем; в парусинной палатке пахнет можжевельником; говорится о запахе печеного творога по субботам; от грушовки исходит сладкий дух: «Все берут в горсть и нюхают: ааа… гру-шовка!..»; к нему примешивается вязкий, вялый запах от лопухов, пронзительно-едкий — от крапивы; замятая травка пахнет сухою горечью и яблочным свежим духом. Зайцев писал Шмелеву 16 сентября 1928 года: «Мне
И запахи, и розовые, золотистые тона «Лета Господня», все это дивование бытом — во славу мира. Ване открывается горний ангелов полет и как пустыня внемлет Богу через земные удовольствия: в субботу третьей недели Поста выпекают рассыпчатые вкусные кресты, как пекла еще прабабушка; ощущение Рождества начинается тогда, когда подвозят мороженых свиней; на праздник Донской из богадельни привозят Марковну — она будет печь «райские прямо пироги, в сто листиков». Так и в бунинской «Жизни Арсеньева» (1927): радость бытия — через детский восторг от «черной, тугой, с тусклым блеском и упоительным спиртным запахом»[396]
ваксы, от сапожек с сафьяновым ободком на голенищах, от ременной плеточки со свистком в рукоятке. «С каким блаженным чувством, как сладострастно касался я и этого сафьяна, и этой упругой, гибкой ременной плеточки!»[397]