– Пару месяцев я походил, посмотрел, а потом надоело: знакомых у меня никаких нет, профессии тоже нет – ничего делать не умею. Пытался с людьми говорить, но их жизни мне чужие: семья, работа, друзья. Ничего этого у меня никогда не было. Да и неинтересно мне об этом, а о чем мне интересно – они не хотят слушать.
Аскербай кивнул Ивану:
– Вы – первый человек, с которым у меня разговаривать получилось. Потому что вас то же самое интересует – главное. А те, – он показал куда-то за темное окно, – те только жизнью своей интересуются и ничем больше. Так и живут, уткнувшись в самих себя. И в свои семьи.
– А у вас нет никого? – спросил Иван. – Из родных?
Аскербай покачал головой.
– Моя мать была прокаженной, – сказал Аскербай, – тогда многие болели в Каракалпакии. Ее в лепрозорий забрали уже беременную. Там я и родился, и рос до семи лет, пока меня не перевели в другой лепрозорий, в Россию. Мать к тому времени умерла – проказа съела.
Его пальцы, лишенные предметов, продолжали быстро перебирать воздух – неторопливо, со знанием. Иван слушал, не веря словам: страшно было.
Аскербай посмотрел на него и замахал калечной рукой.
– Нет, нет, вы не думайте, – заверил его Аскербай, – я не заразный. Меня бы тогда из лечебницы не выпустили. Да проказа, по правде, не такая уж и опасная болезнь: у девяноста пяти процентов людей к проказе врожденный иммунитет. Он улыбнулся Ивану:
– Когда сульфетрон за границей закупать начали, вообще всех стали вылечивать. Серные препараты, конечно, организм отравляют, но тогда о побочных явлениях кто думал? Вылечиться бы, и все.
– И что, – решился Иван, – вас совсем вылечили?
Ему было страшно сидеть на Аскербаевом стуле и дышать воздухом его комнаты. Он постарался задержать дыхание, но надолго не хватало: приходилось вдыхать.
– Вылечили, конечно, – удивился Аскербай, – пальцы только на левой руке потерял, а так вылечили. У меня хорошая проказа была, туберкулоидная. С лепроматозной формой, конечно, труднее вылечиться, – объяснил Аскербай, – да и пятна на лице остаются. А при туберкулоидной форме только мутиляция суставов, как сухая гангрена, – он показал Ивану увечную руку, – нервные сигналы не проходят, оттого суставы и стягиваются.
Аскербай посмотрел на Ивана матовыми глазами – два отгоревших угля. Иван старался не отводить взгляд. Он понимал, что Аскербай ждет от него слов, но сказать было нечего. Он хотел уйти.
– Привык я в лепрозориях на всем готовом. А когда под Москву в Сергиев Посад из Астрахани перевели, вообще хорошо стало. Двадцать лет там прожил, – вспоминал Аскербай. – Тихо, лес вокруг, больных мало – проказы-то в России почти не осталось. Одна палата мужская и женская одна – две старушки. Там я и жил до прошлого года, пока не решился попробовать. От страха, должно быть.
– От какого страха? – спросил Иван.
– Как же? – удивился Аскербай. – Что умру, а на свободе так и не поживу. Мне попробовать хотелось: как это – самому. Чтоб ни врачей, ни медсестер, ни забора. А то всю жизнь под охраной прожил, будто преступник, – непонятно за что. Вот и попробовал.
Он пошел к окну курить.
Иван смотрел на отражение его силуэта в темном окне и думал, что Аскербай не смог вырваться из своего прошлого. Он вспомнил, как ему понравилось у себя в городе во время праздников, и испугался: неужели и он вернется назад?
Они молчали, пока Аскербай курил, выдыхая дым в форточку. От этого в комнате не становилось менее накурено, только холоднее.
Аскербай вернулся и, словно прочитав в Ивановых напуганных глазах его мысли, сказал:
– Меня моя жизнь не отпустила – старый уже. Да и лучше мне в лепрозории: все знакомо, заботиться ни о чем не надо. Как при социализме, словно ничто не поменялось. А вам, Иван, назад нельзя: иначе никогда, никогда не вырветесь. Так и будете крутиться в колесе навязанных вам ожиданий о вашем месте в жизни. И страна опять повернется к прошлому – миссия, империя, в кольце врагов. Вы, Иван, первое поколение, которое без этого выросло, а они, – Аскербай показал съеденным проказой пальцем в облупившийся потолок, – они хотят заставить нас думать, что наши выборы ничего не значат, что всем правят даже не они сами, а незримые, безличностные силы. А они вроде как на службе у этих сил, будь то историческая необходимость диктатуры рабочего класса или национальная миссия псевдосуверенности. Потому Пелевин у них любимый писатель, – неожиданно закончил Аскербай. – Вот почему его власть любит.
Иван читал Пелевина в институте, и ему нравилось. Было весело и немного страшно, словно написанное может прорваться в жизнь, но понятно, что так, зазря пугают: ничего страшного там на самом деле нет. И всем, кого Иван знал, тоже нравилось.
– При чем тут Пелевин? – не понял Иван. – Про Чапаева смешно очень.