До конца дней своих Жуков не освободится от мучительной «окопной памяти», а потому и через тридцать, сорок лет после окончания войны снова и снова писал о своем:
И Дудин, и Жуков, постигая страшную правду войны, открывали и ту страшную цену, какой пришлось расплатиться за победу. Цена эта — миллионы человеческих жизней. Отдельных и неповторимых. И самый пронзительный мотив в поэзии — мотив воскрешения ушедших. Среди них — дорогие их сердцу ивановцы.
Поэтический мартиролог Дудина, посвященный землякам, открывается стихотворением «Памяти Алексея Лебедева», написанным в 1942 году:
В огненной круговерти войны поэт-солдат ставит другу свой стихотворный памятник, который должен быть долговечней памятника из камня, «обтесанного соленою водой». Долговечней, потому что в стихах можно и нужно сохранить живую суть ушедшего. И не случайно в легендарно-патетический строй стихотворения о Лебедеве органически включается личный «ивановский штрих»: «…Я вновь хочу с тобою рядом быть, // Опять читать стихи о Робин Гуде, // По улицам Иванова бродить».
Позже, читая сборник «Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне», изданный в Большой серии «Библиотеки поэта», Дудин с не меньшей остротой, чем на войне, ощутит «круговую поруку между павшими и живыми» и свой рассказ о поэтах, представленных в этой книге, начнет так: «Многие из них были моими друзьями. Многих из них я знал по голосу <…> И все они живы для моей души. Они просто отошли от нашего общего костра на рассвете. К вечеру они обязательно вернутся и подбросят дров в незатухающее пламя.
И первым подойдет к костру мой друг по Иванову, штурман подводной лодки, коренастый крепыш Алексей Лебедев, притушит короткую трубку, взглянет на Полярную звезду и, немного картавя, прочтет:
Второй, кто подходит к дудинскому костру, — это тоже земляк, политрук пулеметной роты Николай Майоров. С «юношеской стеснительностью» читает он начало своего «Мы»: «Есть в голосе моем звучание металла. / Я в жизнь вошел тяжелым и прямым. / Не все умрет. Не все войдет в каталог…»
А дальше мы слышим оттуда такие его слова: «… Я очень много думал о будущем, но в будущем я уже ничего не напишу: проклятая пуля в февральской метели под Смоленском лишила меня этой возможности»[318]
.Для Владимира Жукова гибель Майорова на всю жизнь осталась «ножевой раной». Иногда ему казалось, что в какой-то мере он, Жуков, повинен в раннем уходе друга из жизни. В воспоминаниях о Майорове он с горечью замечает: «… Мне порой думается: не поведай я Майорову о пулеметчиках, когда вернулся с финской, он бы выжил в годы Отечественной. Нет, в тылу он бы не усидел: не тот характер! Но в пулеметчики мог бы и не угодить…»[319]
В стихах «Памяти Майорова» (1975) об этом чувстве «невольной вины» сказано так:Выделим здесь одно из принципиальных для автора убеждений: «самые-самые рухнули там…». Майоров для Жукова — самый-самый. Об этом прямо говорится в другом жуковском стихотворении, посвященном памяти друга:
Жуков, как и Дудин, пытается вернуть в настоящее ушедшего в инобытие друга во всей его духовно-плотской, если можно так выразиться, сути: