На этом кончим.
ЧЕЛОВЕК С ДРЕВЕСНЫМ ИМЕНЕМ
Когда я встречал Чуковского, я вспоминал строки:
И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены.
По-сосенному осенний, по-сосенному высоченный, он,
как и они, смежал ресницы с сумерками и пробуждался
со светом, дети затевали костры и хороводы вкруг него,
автобусные и пешие чужестранцы съезжались глянуть
на него, как на диковину среднерусского пейзажа, ну,
как на древо Толстого, скажем, когда он быстро, не су-
тулясь, в парусиновой своей кепке, струился по пере-
делкинской дороге, палка в его руке была естественным
продолжением руки, суком, что ли.
Он жил, как нам казалось, всегда — с ним расклани-
вались Л. Андреев, Врубель, Мережковский, — человек
с древесным именем и светлыми зрачками врубелевско-
го Пана.
Даже румяное радушие его, многими принимаемое
за светское равнодушие, было сродни солнечной добро-
те сосен, когда они верхами уже окунуты в голубое.
Он и стихи писал на каком-то лесном, дочеловечьем,
тарабарском еще бормотании. По-каковски это?
Робин-Бобин Барабек
Скушал сорок неловок...
Этот мир, яркий, локальный по цвету, наив, блещущий
и завораживающий, как заправдашняя серьга в ухе лю-
доеда, чудовищно фантастический и конкретный мир.
Еще Сальватор Дали не объявлялся, еще Диего Ривера
не слал толпы на съедение, а он уже подмигивал нам:
И корову, и быка,
И кривого мясника.
Тяга к детям была его тягой к звену между предра-
циональной природой и между нашей, по-человечески
осмысленной, когда, дети природы, мы не отлучены еще
от древесных приветствий, смысла, бормотания птиц и
ежей — не утеряли связи еще с ними, тяги быть соснами
не забыли.
Его «Чукоккала» — легсная книга, где художники ду-
рили, шутили, пускали пузыри.
По его просьбе я написал в «Чукоккалу»:
Или вы — великие,
или ничегоголи...
Все Олимпы лиловы,
окромя Чукоккалы!
Не хочу Кока-колу,
а хочу в Чукоккблу!
Шум, стихия языка, наверное, самое глубинное, что
нам осталось. Он был его лесничим. Экология языка его
пугала.
Язык его был чист, гармоничен, язык истинно россий-
ского интеллигента. От российской интеллигентности бы-
ло в нем участие к ближнему, готовность к конкретной,
не болтливой помощи, отношение к литературе как к
постригу.
На себе я это ощутил. В пору моей еще допечатной
жизни стихи мои лежали в редакции «Москвы». Будучи
членом редколлегии, Чуковский написал добрую внут-
реннюю рецензию. Пастернак смеялся потом: видно,
«Корнюша» написал слишком обстоятельно, докопался
до сути и этим вспугнул издателя.
Ему — среди равнодушных подчас литераторов —
всегда было дело до вас, он то приводил к вам англо-
язычных гостей, то сообщал, где чю о вас написано.
Правда, похвала его была порой лукава и опасна, он раз-
девал зазевавшегося хвалимого перед слушателями.
А каков был слух у него!
Как-то он озорно «показал» мне М. Баура и И. Бер-
лина — оксфордских мэтров. Он забавно бубнил, как бы
набив рот кашей.
Через год в Оксфорде я услышал в соседней комна-
те знакомый голос. «Это Баура!»—сказал я удивленным
спутникам. Я узнал звуковой шарж Чуковского. А на сле-
дующий день я сман овал звуковое сходство И. Берлина.
Читал он все.
Вот записка, которую я получил от него из больницы.
Буквы на ней прерываются, дрожат, подскакивают.
Оказывается, он прочитал в «Иностранной литературе»
мою заметку о пастернаковских переводах, которая
включена в эту книгу. Надеюсь, читатель не упрекнет
меня в том, что я привожу это лестное для меня письмо
Корнея Ивановича. Оно дорого и горестно, как его по-
следний привет.
«Дорогой Андрей Андреевич, вот как нужно писать
рецензии. Нервно, вдохновенно, поэтично. С завистью
читал пронзительный очерк о пастернаковских перево-
дах... Пишу это письмо в палате Инфекционного корпуса.
Прочитал Вашу статью трижды — и всякий раз она ка-
залась мне все лучше. Будьте счастливы. Привет Озе.
Совсем больной и старый
15.2.68 г.» Ваш Чуковский
Я ошибся, относя к нему строки о незаболеваемости
сосен. Он лежал в том же больничном корпусе, что и
Пастернак когда-то.
Укол непродезинфицированного шприца заразил его
желтухой. Смерть всегда нелепа. Но так...
МУКИ МУЗЫ
Таланты рождаются плеядами.
Астрофизики школы Чижевского объясняют их общ-
ность воздействием солнечной активности на биомассу,
оциологи — общественными сдвигами, философы —
духовным ритмом.
Казалось бы, поэзию двадцатых годов можно пред-
ставить в виде фантастического организма, который, как
языческое божество, обладал бы глоткой Маяковского,
ердцем Есенина, интеллектом Пастернака, зрачком
Заболоцкого, подсознанием Хлебникова.
К счастью, это возможно лишь на коллажах Родченко.
Главная общность поэтов — в их отличии друг от друга.
Поэзия — моноискусство, где судьба, индивидуальность
доведены порой до крайности.
— 3 13 —
Почему насыщенный раствор молодой поэзии 70-х
годов все не выкристаллизуется в созвездие? Может, и
правда, идет процесс создания особого типа личности —
коллективной личности, этакой полиличности?
Может быть, об этом говорит рост музансамблей?
В одной Москве их более 5000 сейчас. На экранах пля-
шет хоккей — двенадцатирукий Шива. В Театре на Та-