Когда их бог задумал,
не понимал и сам,
что в душу мне задует
тоску по небесам.
Тоскующие дула
протянуты к лесам!
О, эта зависть резкая,
два спаренных ствола —
как провод перерезанный
к природе, что ушла.
Сквозь пристальные годы
тоскую по тому,
кто опоздал к отлету,
к отлову моему!
АНАФЕМА
Памяти Павло Неруды
Лежите Вы в Чили, как в братской могиле.
Неруду убили!
Убийцы с натруженными руками
подходят с искусственными венками.
Солдаты покинули Ваши ворота.
Ваш арест окончен. Ваш выигран раунд.
Поэт умирает — погибла свобода.
Попала свобода —
поэт умирает.
Поэтов тираны не понимают,
когда понимают — тогда убивают.
Лежите Вы навзничь, цветами увитый,—
как Лорка лежал, молодой и убитый.
Матильду, красивую и прямую,
пудовые слезы
к телу пригнули.
Оливковый Пабло с глазами лиловыми,
единственный певчий
среди титулованных,
Вы звали на палубы,
на дни рождения!..
Застолья совместны,
но смерти — раздельные.
Вы звали меня почитать стадионам —
на всех стадионах кричат заключенные!
Поэта убили. Великого Пленника...
Вы, братья Неруды,
затворами лязгая,
наденьте на лацканы
черные ленточки,
как некогда алые, партизанские!
Минута молчанья? Минута анафемы
заменит некрологи и эпитафии.
Анафема вам, солдафонская мафия,
анафема!
Немного спаслось за рубеж
на «Ильюшине»...
Анафема
моим демократичным иллюзиям!
Убийцам поэтов, по списку, алфавитно —
анафема!
Анафема!
Анафема!
Пустите меня на могилу Неруды.
Горсть русской земли принесу. Й побуду.
Прощусь, проглотивши тоску и стыдобу,
с последним поэтом убитой свободы.
РАЗГОВОР С ЭПИГРАФОМ
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский.
Владимир Владимирович, разрешите представиться!
Я занимаюсь биологией стиха.
Есть роли более пьедестальные,
но кому-то надо за истопника...
У нас, поэтову дел по горло,
кто занят садом, кто содокладом.
Другие, как страусы, прячут головы,
отсюда смотрят и мыслят задом.
Среди идиотств, суеты, наветов
поэт одиозен, порой смешон —
пока не требует поэта
к священной жертве
Стадион!
И когда мы выходим на стадионы в Томске
или на рижские Лужники,
вас понимающие потомки
тянутся к завтрашним сквозь стихи.
Колоссальнейшая эпоха!
Ходят на поэзию, как в душ Шарко.
Даже герои поэмы «Плохо!»
требуют сложить о них «Хорошо!».
Вы ушли,
понимаемы проценгоэ на десять.
Оставались Асеев и Пастернак.
Но мы не уйдем —
как бы кто ни надеялся!—
Мы будем драться за молодняк.
Как я тоскую о поэтическом сыне
класса «Ту» и 707-«Боинга»...
Мы научили
свистать
пол-России.
Дай одного
соловья-разбой -ыч а!..
И когда этот случай счастливый представится,
отобью телеграммку, обкусав заусеницы:
ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ
РАЗРЕШИТЕ ПРЕСТАВИТЬСЯ
ВОЗНЕСЕНСКИЙ -
РУБЛЕВСКОЕ ШОССЕ
Мимо санатория
реют мотороллеры.
За рулем — влюбленные —
как ангелы рублевские.
Фреской Благовещенья,
резкой белизной
за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!
Их одежда плещет,
рвется от руля,
вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
Осень. Небеса.
Красные леса.
ОСЕНЬ
С. Щипачеву
Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
Последних паутинок блеск,
Последних спиц велосипедных.
И ты примеру их последуй,
Стучись проститься в дом последний.
В том доме женщина живет
И мужа к ужину не ждет.
Она откинет мне щеколду,
К тужурке припадет щекою.
Она, смеясь, протянет рот.
И вдруг, погаснув, все поймет —
Поймет осенний зов полей,
Полет семян, распад семей...
Озябшая и молодая,
Ома подумает о том,
Что яблонька и та — с плодами,
Буренушка и та — с телком.
Что бродит жизнь в дубовых дуплах,
В полях, домах, в лесах продутых,
Им — колоситься, токовать.
Ей — голосить и тосковать.
Как эти губы жарко шепчут:
«Зачем мне руки, груди, плечи?
К чему мне жить и печь топить
И на работу выходить?»
Ее я за плечи возьму —
Я сам не знаю, что к чему...
А за окошком в юном инее
Лежат поля из алюминия.
По ним — черны, по ним — седы,
До железнодорожной линии,
Сужаясь, тянутся следы.
ДЛИНОНОГО
М. Таривердиеву
Это было на взморье синем —
в Териоках ли? в Ориноко? —
она юное имя носила —
Длиноного!
Выходила — походка легкая,
а погодка такая летная!
От земли, как в стволах соки,
по ногам подымаются токи,
ноги праздничные гудят —
танцевать,
танцевать хотят!
Ноги! Дьяволы элегантные,
извели тебя хулиганствами!
Ты заснешь — ноги пляшут, пляшут,
как сорвавшаяся упряжка.
Пляшут даже во время сна.
Ты ногами оглушена.
Побледневшая, сокрушенная,
вместо водки даешь крюшоны —
под прилавком сто дьяволят
танцевать,
танцевать хотят!
«Танцы-шманцы?!— сопит завмаг.—
Ах, у женщины ум в ногах».
Но не слушает Длиноного
философского монолога.
Как ей хочется повышаться
на кружке инвентаризации!
Ну, а ноги несут сами —
к босанове несут,
к самбе!
Ноги, ноги, такие умные!
Ну, а ночи, такие лунные!
Длиноного, побойся бога,
сумасшедшая Длиноного!
А потом она вздрогнет: ««Хватит».
Как коня, колени обхеатит
и качается, обхватив,
под насвистывающий мотив...
Что с тобой, моя Длиноного?
Ты — далеко.
ЗАПЛЫВ
Передрассветный штиль,
александрийский час,
и ежели про стиль —
я выбираю брасс.
Где на нефрите бухт
по шею из воды,
как Нефертити бюст,
выныриваешь ты.
Или гончар какой
наштамповал за миг
наклонный частокол
ста тысяч шей твоих?
Хватаешь воздух ртом
над струйкой завитой,
а главное потом,
а тело — под водой.
Вся жизнь твоя как брасс,