— Ну так-то оно лучше, — заключил удовлетворенно дядя Коля. — А теперь усаживайся вон на том пенечке, покалякаем, Епифан свет Матвеевич… Вот и мой трудящий народ приближается, расскажешь нам, какой ты есть герой, как Родину защищал, награды свои покажешь… — Дядя Коля говорил, а вкруг него уже собирались ребятишки, среди которых Епифан сразу же приметил Павлика и сейчас же решил: «Сообщил, звереныш!» И угрюмое безразличие, только что сменившее безумный страх в его темных, некогда насмешливых, озорных глазах, тут же исчезло — лютая ненависть плеснулась из них в сторону Угрюмова-младшего. Разгоряченные беготнею и собственными криками, ребятишки теперь притихли. Надвинувшиеся отовсюду женщины сперва закричали на охотника, потребовали показать им убитого волка, ноу увидав сидевшего на пеньке и безвольно опустившего голову человека с иссиня-черной бородой, расплавленной смолой стекавшей ему на колени, тоже смолкли и уставились на него до предела расширившимися глазами, в которых было сейчас все: и страх, и недоумение, и горечь, и боязнь за что-то очень большое и важное в жизни всех и каждого из них в отдельности. Между тем дядя Коля продолжал:
— Ну, бабы, узнаете героя? Ну да, он самый, Епифан и есть, Нишка, значит… Сказывай честному народу, как ты бил фрицев, как оборонял нас, стариков, женщин да детей малых… Ну! Садитесь, бабы, слушайте. О бирюках не печальтесь — они теперь от вашего шума за тридевять земель удрали. Тут вон какого матерого изловили. Давай, Епифанушка, говори-рассказывай, какими геройскими делами прославил родное Завидово. Давай, давай, не стесняйся, тут все свои. Давай, милой… — Голос дяди Коли был уже еле слышен, звук его словно бы прикипел к воспалившимся в страшном гневе губам и гортани. — И ха-рю-то подыми, погляди в глаза людям!
И Пишка поднял глаза, утонувшие глубоко в слезах, ничего и никого не видящие. Тщательно вытер их подолом линялой гимнастерки, покосился на одного Павлика, заговорил:
— Из госпиталя, из Саратова иду… услышал шум, крики — испугался сам не знаю чего, ну, побежал… вот.
— А бороду-то в госпитале отрастил?
Пишка кивнул.
— В отпуск, стало быть, идешь? — спросил дядя Коля саркастически.
Пишка опять кивнул.
— Ну что ж, Дуняха, встречай воина своего, — сказал дядя Коля и поискал глазами Пишкину жену.
А она стояла неподалеку, обнявши старый карагач. И все видели, как тряслись ее плечи, и пожилая женщина стояла рядом с нею и говорила строго и сочувствующе:
— Ты-то что плачешь? Жена за мужа не ответчик! Ты ить у нас, Дуняха, передовая, руки-то у тебя золотые. Не реви, не трать на него слез, он их не стоит.
На человеческие голоса вышли из глубины леса со стареньким, мокрым, намотанным на деревянные клячи бредешком и полным ведром карасей Тишка, Феня и Маша Соловьева. Поначалу они тоже молчали, не понимая, что тут происходит. Первым сообразил Тишка, ибо в каком угодно обличье он угадал бы своего приятеля.
— Пиша, ты?! — заорал Тишка и кинулся было к Епифану, но был остановлен презрительными, озлобленными взглядами женщин. — Как же это, а?
— Не видишь разве? Удрал с фронта! — сказал, еще более накаляясь, дядя Коля, и тут с его уст первый раз сорвалось жуткое, заставившее всех содрогнуться ело-во: — Дезертир! — Короткое, как выстрел, и такое же убийственное, оно послужило как бы сигналом. Женщины сорвались со своих мест и кинулись на Пишку, и, верно, тут бы и нашел свой смертный ч: ас Пишка, тут бы ему и конец, если б не дядя Коля, который заорал что есть моченьки: «Не сметь, бабы! Самосуда не допущу!» — и который, похоже, не особенно надеясь на свой голос, подкрепил его оглушительным выстрелом вверх одновременно из двух стволов; листья вяза и пакленика зелеными парашютиками повисли над разъяренной толпою, медленно кружась и снижаясь. Бабы с испуганным визгом шарахнулись в разные стороны и остановились поодаль, тяжело дыша. Возле Пишки оказались лишь две — Феня и Маша. В тишине, наступившей как бы после грозы, очень слышно и отчетливо прозвучал голос Фени, в котором были горечь и обида:
— Как же тебе не стыдно, Епифан?!
А Маша Соловьева решительно и, кажется, вполпе серьезно потребовала:
— А ну, сымай брюки!
Пишка глядел на нее испуганно.
— Сымай, сымай, говорю!
Все — дядя Коля, мальчишки, женщины, в том числе переставшая плакать Дуняха, Пишкина жена, — ожидающе молчали: что там такое надумала Соловьева?
— Ну, я кому говорю! — глумилась Мария.
— Зачем тебе мои брюки? — слабо спросил Пишка.
— Воевать за тебя пойду в них. Понял?! А тебе отдам свою юбку.
В другое время, при иных обстоятельствах бабы покатились бы со смеху. Сейчас же они по-прежнему молчали и лица их были суровыми. То, чему они стали свидетелями, казалось таким нелепым, непонятным и диким; им трудно было поверить, что это действительность, а не дурной сон.