Безутешная жена-вдова трубочиста, после того как ее горе было излито на читающую газеты публику всей страны, двадцати восьми зарубежных государств, а также, разумеется, всех колоний, у лее к следующим выходным получила более полусотни предложений руки и сердца.
Ни одно из них она не приняла — и правильно сделала. Как-никак, а двоемужество — штука весьма оскорбительная для общественного мнения. Хотя опять же кто бы посмел упрекнуть ее в такой ситуации? Ибо ее дражайший супруг трубочист, числившийся до поры до времени без вести пропавшим, с подозрением на смерть, весьма возможно насильственную, на самом деле просто-напросто от всей души оценил преимущества жизни в шкуре героического авиатора, рисковавшего своей жизнью ради спасения горожан и до последнего момента не покинувшего падающую на землю машину. Купаясь в удовольствиях и радостях, положенных такому герою (и полученных им, между прочим, только благодаря Тоуду), он вовсе не спешил вновь вернуться к своей прежней жизни со всеми ее прелестями — тяжелой работой, сажей и… любящей женой.
Но обо всем этом Тоуду не было известно абсолютно ничего. Схваченный и помещенный в камеру, он был лишен доступа к информации, как лишен общения с друзьями и какой бы то ни было надежды на помощь. Такие преступные натуры, чьи души погрязли в грехах сильнее, чем души самых закоренелых рецидивистов, должны быть удалены из общества и забыты.
— Но неужели, — жаловался он несколько недель спустя единственному человеку, которого он хоть и с натяжкой, но все же мог назвать своим приятелем, а именно своему тюремщику, общительному, но не то чтобы оптимистичному и жизнерадостному парню, — неужели меня даже не допросят? А как же процедура задержания и заключения под стражу? Если бы мне дали шанс, хотя бы один шанс… Я бы все объяснил, я уверен.
— Тебя бы допросили, если бы могли. Но — не получается. Говорят, нет таких законов и кодексов, достаточно суровых, строгих и жестоких, по которым можно было бы вести это дело и судить тебя, — объяснил ситуацию его тактичный и душевный приятель. — Так что плохи твои дела, мистер Toyд.
— Неужели у меня нет никакой надежды? — прошептал Тоуд.
— Никакой, — поспешил заверить его тюремщик. — Я, во всяком случае, не вижу. Сидеть тебе тут всю жизнь и еще лет двадцать пять, я так думаю.
Тоуд тихонько застонал.
— Но во всем можно найти и свои хорошие стороны, — заметил тюремщик, которому — по его душевной доброте — очень нравилось ободрять своих «подопечных». — Прикинь сам: время идет, ты моложе не становишься. Если честно, то больше двадцати лет ты вряд ли протянешь, в этой-то душегубке, да на казенных харчах. Так что осталось тебе сидеть всего ничего. Время пролетит — не успеешь оглянуться.
Но Тоуд почему-то не был склонен считать двадцать лет пребывания в тюрьме кратким мгновением. Скорее наоборот: к удивлению тюремщика, они представлялись ему бесконечно долгой чередой бесконечно длинных дней и ночей, состоящих из таких же невыносимо долгих часов, минут и еле тикающих секунд, тоскливых, как капли, время от времени срывавшиеся с влажного потолка камеры и шлепавшиеся на пол, и к тому же — абсолютно бессмысленных, как суетливая беготня тараканов, сновавших по камням под его железной кроватью.
— А какие обвинения выдвинули против меня? — осведомился Тоуд чуть позлее.
— Во-первых, они чрезвычайно многочисленны. И это — единственное, что мне о них известно. Говорят, их столько и они так тяжелы, что даже нет смысла оглашать их.
— И нет никакой надежды?
— Никакой.
— И никаких новостей?
— Никаких.
— И никаких признаков хоть чего-то?
— Почти никаких.
— Почти? — переспросил отчаявшийся Тоуд, услышав в этом слове слабый намек хоть на какую-то надежду.
— Честно говоря, не положено мне об этом с тобой говорить, ну да ладно: слышал я, что есть идея провести
— Очную ставку с
— Все-все-все, мистер Тоуд. Больше я ничего не скажу. Мне и за это уже влетит, если кто узнает. Так что давай веди себя как хороший мальчик, ешь хлеб и пей водичку. Кстати, по случаю воскресенья могу предложить вторую кружку холодной воды.
Тоуд со вздохом покачал головой.
— Спасибо, я не очень голоден, да и пить что-то не хочется, — тихо ответил он.
— Ну и ладно. Но я все равно оставлю все тут, — сказал добрый тюремщик и удалился.
Тоуд погрузился в размышления. Очная ставка — зачем? Сообщников у него нет, значит, и выявлять некого. Тогда наоборот: выяснять будут его личность. Чушь какая-то. То, что он — Тоуд, беглый заключенный, известно всем и каждому. Остается последний вариант — самый неприятный, а именно дополнительные обвинения. Его обвинят еще в каком-нибудь преступлении, а жертва или свидетель придет и покажет на него пальцем, чтобы удостовериться наверняка и дать судьям право вынести обвинительный приговор.
Он снова тяжело вздохнул.