Не счесть всех планов, какие вынашивал Орион, изыскивая средства для уплаты мне долга. Планы эти возникали на протяжении тридцати лет и один за другим отпадали. И все эти тридцать лет Орион, известный своей неподкупной честностью, занимал почетные должности, связанные с сохранением чужих денег, но неоплачиваемые. Он был казначеем всех благотворительных обществ; ведал деньгами и прочим имуществом вдов и сирот; сберег чужие деньги до последнего цента и ни цента не нажил для себя. Всякий раз как он менял веру, новая церковь с радостью его принимала; его тут же ставили казначеем, и он тут же пресекал взяточничество и утечки. Свою политическую окраску он менял с такой легкостью, что все только диву давались. Вот какой курьез произошел однажды — он сам мне об этом написал.
В одно прекрасное утро он был республиканцем. В связи с предвыборной кампанией его попросили вечером произнести на митинге речь, и он согласился. Он приготовил свою речь. А после второго завтрака он стал демократом и согласился написать десяток зажигательных лозунгов для транспарантов, которые демократы должны были вечером нести во время факельного шествия. Над сочинением этих громких демократических лозунгов он просидел всю вторую половину дня, так что новая возможность переменить ориентацию представилась ему только вечером. И вот он произнес на митинге республиканцев пламенную речь, а в это самое время мимо несли его демократические транспаранты — к великой радости всех, кто при сем присутствовал.
Да, Орион был большой чудак, и, однако, несмотря на все его странности, его искренне любили повсюду, где бы он ни жил. И не только любили, но и уважали, потому что в самом деле это был благороднейший человек.
Лет двадцать пять тому назад, в одном из своих писем к Ориону, я подал ему мысль написать автобиографию. Я предлагал ему — пусть попробует рассказать в ней всю правду, не выставлять себя в одних только выигрышных положениях, а честно изложить все случаи своей жизни, какие он считает значительными, включая те, которые потому запечатлелись в его памяти, что он их стыдится. Я писал, что никто еще этого не делал и такая автобиография явилась бы весьма ценным литературным произведением. Я добавил, что предлагаю ему дело, на какое сам не способен, но буду лелеять надежду, что он с этим делом справится. Теперь мне ясно, что я пытался навязать ему невыполнимую задачу. Эту свою автобиографию я диктую ежедневно вот уже три месяца; за это время я вспомнил полторы, если не две тысячи случаев из своей жизни, которых стыжусь, и ни один из них пока не согласился быть перенесенным на бумагу. Вероятно, и к тому времени, когда я закончу автобиографию, — если такое время наступит, — этот запас останется непочатым. А если бы я и рассказал эти случаи, я, наверно, все равно бы их вычеркнул, когда стал бы просматривать книгу.
В 1898 году, когда мы жили в Вене, пришла телеграмма из Кеокука с извещением, что Орион умер. Ему было семьдесят два года. Холодным декабрьским утром он спустился в кухню, развел огонь и подсел к столу, чтобы записать что-то. Так он и умер — с карандашом в руке, застывшим на бумаге посредине недописанного слова, — значит, избавление от плена долгой, беспокойной, жалкой и никчемной жизни наступило быстро и безболезненно.
[ПЕРЕПИСКА О ГЕКЕ ФИННЕ][157]
Понедельник, 9 апреля 1906 г.
Нынче утром я получил письмо из Франции, от одной моей французской приятельницы. В письмо вложена газетная вырезка — телеграмма из Нью-Йорка:
Письмо мне пишет одна молодая девушка, которая живет в Сент-Дье, на родине Жанны д'Арк. Я никогда не видел эту девушку, но лет пять тому назад она мне написала, и с тех пор мы раза три-четыре в год обмениваемся дружескими письмами. Это свое письмо она заканчивает так: