— Паланкин готов, сэр.
Он опустил бинокль, но никак не мог оторвать глаз от панорамы величественных вершин. Наконец русский повернулся. Четыре носильщика-кумаонца держали наготове паланкин, в котором саабу будет удобно спускаться с горы. Внутри паланкин обит бархатом. В нем можно уютно вытянуться.
— Зачем вы это сделали, Мэрчисон? Разве нам мало лошадей?
— Лошади отправлены вниз, сэр.
— Почему? Как вы могли?
— Согласно инструкции я обязан…
— Согласно инструкции, согласно инструкции… Я не езжу на людях, милостивый государь! Никто у нас не ездит на людях, слышите?! Счастливо оставаться, г-н Мэрчисон!
Чиновник встревожился и загородил дорогу.
— Сэр, не унижайте своего достоинства!
— Какое достоинство, господин Мэрчисон! О чем вы говорите? И уйдите с дороги, вы, блюститель достоинства! Большего глумления вы придумать не могли!
— Но, сэр, таков обычай!
— Чей? Этих людей, умирающих с голода?! О, черт бы побрал всех цивилизованных недоумков.
У него снова начался приступ кашля. Доктора категорически запретили ему волноваться и переутомляться. Но кто мог предположить, что здесь, на высоте почти в десять тысяч футов, ему придется иметь дело с таким Мэрчисоном. А тот приберегал еще один, последний и самый сильный козырь.
— Сэр, я позволю обратить ваше внимание на то обстоятельство, что это
Русский гневно повернулся к чиновнику:
— Я крайне польщен, г-н Мэрчисон, — медленно проговорил он, немного запинаясь. — Я полагаю, что при встрече с Его Превосходительством буду иметь удовольствие аттестовать вас с самой лучшей стороны. Не утруждайте себя заботами обо мне.
И он размашисто зашагал, так, как хаживал в студенческие годы, по полого спускавшейся дороге. За ним семенил Мэрчисон, а за последним, покачиваясь на плечах носильщиков, плыл сделанный из сандалового дерева, покрытый тончайшей резьбой, отделанный бенаресской парчой, личный паланкин Его Превосходительства губернатора Соединенных провинций.
ПЕРВЫЙ ПЕРЕВОД
Мне очень повезло, как и всем, кто учился на филологическом факультете Ленинградского университета, с учителями, и конечно, хотелось бы видеть хорошо написанные биографии каждого из них. Здесь я могу лишь вспомнить отдельные детали. Античную литературу читал Иван Иванович Толстой, потрясший нас тем, что самыми первыми словами первой лекции курса были произнесенные им, несмотря на уже почтенный возраст, с юношески восторженной горячностью гомеровские строки:
И это было чарующе волшебно. Его лекции, казалось бы, увлекали в самые глубины античности, но он умело раскрывал перед студентами извечно человеческое, высокохудожественное в созданиях древних греков и римлян, оказывавшееся современным.
Александр Александрович Смирнов знакомил нас со средневековой литературой, и то, что первоначально в силу предрассудков казалось мрачно церковным, обретало неожиданную мощь, когда он гремел с кафедры актового зала звонкой латынью:
И мороз продирал по коже, странное волнение, подобное трепету искренне верующего, когда мы, слушая его, осознавали, что же, собственно, могли значить эти слова — надежду истерзанной и угнетенной души на то, что придет «День гнева, тот день, овеянный мрачной славой…», когда невинный страдалец будет вознагражден, восторжествует справедливость и все, творившие на земле зло и обрекавшие тружеников на голод, невежество и нищету, будут низвергнуты в ад.
Обаятельно скромен и эрудирован был Владимир Яковлевич Пропп, глубочайший знаток фольклора и его теоретик, под руководством которого я и познакомился с немецкими народными книгами и впервые почувствовал их родство с индийскими. В его библиотеке нашлось редкостное собрание трудов по индийскому фольклору вообще. Мне посчастливилось работать под руководством Владимира Яковлевича над первым научным докладом о «Двадцати пяти рассказах веталы». Наставник был принципиален в своих взглядах на фольклор, но никогда не пытался обратить их в догму, представить как нечто окончательное. Напротив, он и сам искал новое и помогал другим найти новые подходы к проблемам, казалось бы, уже более чем разработанным.
Многих надо было бы еще вспомнить, но коль скоро я взялся рассказать о первом своем переводе, то надобно назвать одно из славных в нашем литературоведении имен — Александр Львович Дымшиц. Он читал у нас курс русской литературы конца XIX — начала XX в.; с большим уважением, но и с четко выраженной своей позицией, Александр Львович увлекательно рассказывал о вкладе в русскую поэзию таких художников, как B. Брюсов, Ф. Сологуб, Л. Андреев, А. Блок, и многих других, в том числе и К. Бальмонта. Последний был для меня особенно интересен, поскольку именно ему принадлежал перевод всех трех известных драм Калидасы с французского, отредактированный академиком C. Ф. Ольденбургом.