Сказать по правде, нам было не до развлечений: работа Организации Объединенных Наций привлекала в то время большое внимание читателей и нам приходилось каждый день писать огромные отчеты о ее заседаниях, занимавшие подчас в газете по нескольку страниц. К тому же ООН пока еще не имела постоянной резиденции в Нью–Йорке и существовала, так сказать, на птичьих правах, арендуя временно опустевшие цехи завода жироскопов в Лейк–Саксессе и бывший корпус всемирной выставки тридцатых годов на Лонг–Айленде; мы с утра до вечера метались между этими отдаленными друг от друга точками, собирая и обрабатывая необходимые материалы.
И все же, поскольку в общей сложности мы прожили здесь, у самого Бродвея, целых полгода, нам удалось кое- что поглядеть, кое с кем познакомиться и составить себе таким образом определенное представление о послевоенном американском театре. Отмечу попутно, что большую
помощь в этом нам оказали американские журналисты, работавшие в нью–йоркском отделении ТАСС, — без их помощи это письмо, конечно, не увидело бы света…
Итак, мы на Бродвее, на Большом Белом Пути — как торжественно зовут его американцы за обилие световых реклам, не гаснущих даже днем. Бродвей — это самая длинная улица, пересекающая Манхеттен из конца в конец. Но вы ошиблись бы, если бы подумали, что вся она такая, какой мы видим ее сейчас в самом центре, у Таймс- сквер. Нет, на всем своем протяжении это улица как улица — не очень широкая, грязноватая, подслеповатая, и только здесь — между сороковыми и шестидесятыми переулками — Бродвей таков, каким вы знаете его по многочисленным фильмам Голливуда: сверкающий, грохочущий, поющий. Именно здесь, на Большом Белом Пути и на впадающих в него улочках, сосредоточено подавляющее большинство театров и театриков всей Америки, уйма кинематографов, забегаловок, открытых круглые сутки.
Многое тут кажется непривычным на взгляд европейца. Пошли мы, к примеру, в Карнеги–холл, где нью–йоркская филармония проводит свой сто шестой сезон. И вдруг у входа нам суют листовку: «Добрые вести! Вы долго ждали этого события, точнее говоря, целых пятьдесят шесть лет…Теперь к вашим услугам открыт бар–веранда Карнеги–холла. Вот место ваших свиданий до, во время (!) и после концерта! Бар–веранда станет новым другом старых друзей Карнеги. Коллекционные вина, прелестные блюда, сладкие пирожные до, во время (!) и после концерта! Бар расписан выдающимся художником, постоянно работающим в Карнеги–холле. Вы можете, сидя в баре, слушать музыку во время концерта прямо со сцены холла! Вы можете также приобрести здесь свои любимые пластинки!»
Концерт был великолепен. Оркестр под управлением неподражаемого Леопольда Стоковского чудесно исполнил прелюд Шостаковича, Пятую симфонию Чайковского, сюиту из «Маскарада» Хачатуряна, отрывки из «Бориса Го дунова» Мусоргского — русские и ооветские композиторы нынче здесь в моде. Правда, диковато было видеть, как любители «коллекционных вин» и «прелестных блюд» во время концерта разгуливали между залом и баром, используя это «место свиданий» для каких‑то застольных бесед.
Яо что поделаешь, в чужой монастырь, как говорится, со своим уставом не ходят, и мы стремились не обращать внимания на этих господ, дожидавшихся, если верить авторам листовки, пятьдесят шесть лет открытия бара в Карнеги–холле…
Скажем сразу: было бы грубым упрощением изображать дело так, словно на Бродвее нет настоящего искусства. Здесь работает немало талантливых режиссеров, артистов, деятелей искусства, создающих большие культурные ценности. Но вместе с тем на Бродвее, как и везде в Америке, на каждом шагу видишь, какое мертвящее влияние оказывает на все окружающее человека пресловутый «американский образ жизни» с его доведенным до крайности практицизмом, с его одержимостью одной–единствен- ной мыслью — как бы заработать побольше денег.
И еще. Нам часто говорили: «Полюбуйтесь, как свободно здесьискусство! Нет никакой цензуры! Каждый художник способен творить все, что ему заблагорассудится». Но стоило нам приглядеться поближе к тому, что происходит на Бродвее, как мы отчетливо обнаруживали, что за пестрым занавесом этой мнимой творческой независимости скрываются стальные пружины беспощадной финансовой машины, строго регулирующей жизнь театра, как, впрочем, и кинематографа и прессы — любого участка идеологического фронта.
Сейчас, когда мир еще не отдышался после второй мировой войны, когда люди, только недавно сбросившие военную форму, пытаются осмыслить происшедшее и сделать для себя выводы на будущее, по Бродвею отдан негласный приказ: как можно меньше политики, как можно больше забав и развлечений. В октябре 1947 года театральный критик «Нью–Йорк тайме» Брук Аткинсон так написал об этом: «Главный принцип в нынешнем лексиконе театральных дельцов: всякое упоминание о минувшей войне — это самоубийство для кассы…»