«И поскольку результатом такого прикосновения к клитору становится сильное возбуждение женщины, это рекомендовал еще голландец Ван Свитен, лейб-медик императрицы Марии Терезии, когда она консультировалась у него в начале своего брака по поводу бесплодия…» «Нет-нет, вначале мы напишем по латыни, как здесь (серьезное дело, о читатель, эта дурацкая игра): „Praetero cenveo, vulvam Sacratissimae Majestatis ante coitum diutius esse titillandam“». И в переводе: «Кроме того, я придерживаюсь мнения, что половые органы Вашего Всесвятейшего Величества следует щекотать перед половым сношением длительное время». И какой же результат этого в высшей степени разумного совета? — Я сделал примечание максимально четко, отдельными буквами, чтобы наборщики не ворчали, что не могут разобрать мой почерк: «Императрица родила шестнадцать детей!»
Такие вещи создают настроение.
Я снова усмехнулся. Мне вспомнился номер в одном франкфуртском кабаре, который я недавно видел. На маленькой сцене двуспальная кровать. На ней сидит мужчина и спрашивает лежащую рядом с ним девушку: «Ты читала на этой неделе новую статью Корелла?» На что девушка, испуганно лепечет: «Да, конечно… А что?.. Я что-то неправильно сделала?»
Вот это и есть популярность, господа!
И тут уж мой тайный смертельный враг, главный редактор Герт Лестер, мог десять раз в неделю брехать на меня, что я сдал, что я халтурю, что мой индекс упал, что я уже не тот first class,[37]
что раньше. Я был Курт Корелл — тот же, что и всегда!Я отпил из бутылки, вытер ладонью рот и продолжал редактировать.
Что у нас дальше хорошенького?
Дальше у нас малые половые губы. Большие половые губы. Венерин бугорок. А это, конечно, называется мастурбация, а не масторбация. Опечатка от скоропечатанья. Мягкий карандаш отчеркивает абзацы, подчеркивает волнистой линией слова, которые должны быть набраны курсивом, рисует звездочки в начале новой главки. «А ведь это дерьмо читается первоклассно», — подумал я.
3
За четыре часа до этого я думал: «Вот это будет номер, если выдержу!»
Ровно в четыре тридцать я проснулся, часы на запястье. Я всегда мог просыпаться, когда хочу, надо было только сказать себе, а сегодня ранний подъем был необходим, потому что я оказался чертовски близко к dead-line.[38]
Продолжение в номер, над которым я работал, нужно было сдать еще в пятницу. Но я был болен. Это никого не касалось, это было мое личное дело. Только Хэму мне, конечно, пришлось сообщить по телефону.— Сегодня я не могу сдать, Хэм.
— Что, опять «шакал»?
— Да. Лежу в постели.
— Слишком много выпил, да?
— Чересчур много. И слишком много выкурил. Сегодня не получится ни строчки.
— Погубишь ты себя, парень, — сказал мне Хэм, мне, лежащему в постели с моим «шакалом».
— Ерунда, Хэм! Просто надо поспать. Приму двадцать граммов валиума и продрыхну весь день.
— Ладно, парень. И скорейшего тебе выздоровления.
— Знаете, Хэм, просто чудо, что я вообще еще могу писать эту серию! Это барахло мне уже поперек горла. Блевать хочется, как о ней подумаю!
— Могу понять. А что делать? Надо же ее затрахать в номер.
Это Хэм! Вот такая манера выражаться у этого неслыханно образованного человека.
«Что делать? Надо же ее затрахать в номер!» — как часто приходилось говорить это Паулю Крамеру, сделавшемуся в нашем ремесле набожным и мудрым. Когда-то он мечтал стать великим композитором. Но не стал. Его творения оставались неизвестными, дела у него шли плохо, он играл на пианино в барах. Потом ушел на войну. В 1946 году вернулся из плена. Снова пытался сочинять музыку. Опять потерпел крах. Друзья привели его в какую-то ежедневную газету в качестве музыкального критика. В «Блице» обратили внимание на его блестящие рецензии и пригласили к себе — сначала редактором, а вскоре уже и на должность заведующего литературной редакции. Это был рискованный эксперимент, но в те времена в «Блице» еще проводили эксперименты. Этот оказался удачным — и еще каким удачным! Из несостоявшегося композитора получился журналист, которого знали и которым восхищались в нашей отрасли.
У большинства сотрудников нашего иллюстрированного издания были раньше другие профессии, другие надежды, мечты о совсем другой жизни. Нельзя сказать, что все они были неудачники. Но какой-то надлом был, по крайней мере, у лучших из них. Жизнь их сломала, кого раньше, кого позже. Гигантский резервуар для давно потерявших надежду и еще отчаянно надеющихся людей представляла собой эта «фабрика грез», и именно благодаря этому пышно процветала.
— Да-да, знаю, ничего не поделаешь, — отозвался я.
— Вот видишь. Конечно, другие развопятся…
— Да пошли они в задницу! Сами пусть пишут!
— …но я тебя прикрою.
— Спасибо, Хэм.
— Не за что. Чисто из соображения смысла. Если я тебя сейчас облаю и заставлю-таки написать, ты со своим «шакалом» такого говна понапишешь. А вот когда отойдешь, могу рассчитывать на что-нибудь стоящее.
— У меня еще и выходные про запас…
— Ничего не обещай, Вальтер, не первый год знакомы. Но в понедельник в девять утра это барахло должно лежать у меня на столе, иначе я тебя не знаю.