Сегодня многое было, наверное, в последний раз, и потому с такою остротой весь день вблизи и вдали от нее работала «память сердца».
Она еще жива, она с нами, она сегодня говорила и со мною, и с Настей, и с Самуилом Яковлевичем, а я уже вспоминаю былое, будто нет ее!
Я к ней собиралась в 12. Но в 10 позвонила Настя: не могу ли я придти раньше, Тусенька просит. Я поехала. Туся сегодня какая-то возбужденная и изнеможденная зараз. Вызвала она меня затем, чтобы попросить съездить в сберкассу на Новослободской и узнать, как перевести деньги в другую сберкассу, поближе к Аэропорту. «Я дала Леле доверенность на получение некоторой суммы денег, а вас хочу попросить добиться перевода: пусть часть денег лежит поближе. А то мне неловко каждый день посылать Настю или друзей с доверенностями в такую даль».
Говорила Туся очень толково и уверенно, а у меня сердце сжалось от этой просьбы: значит, она, бедняга, надеется жить! Иначе она либо вовсе не заботилась бы о деньгах, либо просто поручила кому-нибудь из нас взять все деньги домой…
Спорить я не стала, а отправилась в сберкассу на Новослободскую.
В троллейбусе я все время плакала. Стыдно было перед людьми. Весь район Сущевской улицы более для меня связан с Тусей, чем Аэропорт. Вот проходной двор их дома, через который я ходила в аптеку за кислородом для Евгении Самойловны, а Тусенька глядела в окно: не иду ли я. Да и вместе мы здесь сколько раз ходили в аптеку. Вот остановка троллейбуса, где меня ночью однажды, когда я возвращалась от Туси, переехал велосипедист. И в сберкассу эту мы с ней ездили еще не так давно вместе. Вот ее остановка метро. И всегда все это для меня до самой смерти будет ее, а ее не будет.
Я взяла бланки и поехала обратно. Прежде чем войти к ней, вымыла физиономию в ванной. (Тусенька ведь не плакала, когда входила к Евгении Самойловне после смерти Соломона Марковича.) За этот час, что меня не было, она переменилась. Как-то устала, поникла, не полусидит, а глубоко лежит в подушках, и говорит с трудом. Она посмотрела на меня как-то издали, и сначала даже ничего не спросила, и только потом припомнила свое поручение. Приподнялась, попробовала прочитать бланки. Ничего не поняла и сразу устала. Велела мне самой все заполнить и дать ей подписать.
Я заполнила, сидя за бюро. И вот тут опять началась моя сегодняшняя мука: в последний раз, в последний, я пишу что-то для нее, возле нее, и вытираю перо тряпочкой, которая хранится под глиняной юбкой ее вятской куколки. Сколько раз она, смеясь, показывала мне, где лежит ее тряпочка, когда мы работали вместе. И больше никогда мы не будем работать вместе! Это сверкающее, без пылинки, бюро, со всеми ящиками, куколками, коробочками – бумага для машинки в левом верхнем, почтовая в правом нижнем – все оно как будто ее дом, обдуманный, обжитый, трудовой и нарядный. И в этом доме, где было подарено мне столько мыслей, исправлено столько моих страниц, я вытираю перо в последний раз.
В последний раз сегодня Тусенька сидела за своим бюро. Я хотела было подать ей бланки на подпись в постель, но сообразила, что, лежа, она подпишется не так, как обычно. Я помогла ей подняться, надела ей на босые ноги маленькие ее туфельки и почти перенесла в кресло перед бюро. «Где писать? Здесь? Я что-то не разберу», – говорила Туся, еле держа голову.
Я уложила ее обратно, и она сразу закрыла глаза.
Проглотила две ложечки, взглянула на меня:
– Вот так, Лидочка, и бывает. Так и бывает…
И махнула рукой.
Очень долго спала; проснулась бодрее. Лежит и улыбается.
– Вы что, Туся?
– Лидочка, я все думаю, откуда берется столько лиц, образов, происшествий, интересных картинок… Где они производятся, откуда ко мне приходят?
– Во сне?
– Нет, все время.
В последний раз она узнала меня вчера – или это уже сегодня? – часов в 6 утра. Опять были судороги. Они всегда пробуждают ее сознание – болью пробуждают. Мы уже поняли, что когда начинает как бы улыбаться рот, это не улыбка, это судороги близки. Надо скорее растирать руки, лицо.
Я наклонилась – глаза расширенные, и в них ужас перед болью и радость, что она не одна, я тут. Она меня узнала. Я растирала ей лицо и звала Настю. Когда судороги прошли, Туся взяла мою руку и положила под щеку себе.
Если смотреть от дверей, кажется, что гроб – это лодка и Туся плывет куда-то, покорно и торжественно отдаваясь течению.
Течению чего?
Если смотреть, стоя в головах, то виден прекрасный лоб, высокий, сильный. И справа, над виском, – нежное пятнышко седины. Кругленькое.
II
Отрывки из воспоминаний