Говорил как-то с Федей Гладковым, дней 5–6 назад, он мне и посоветовал: «Ты три-четыре типа коренных возьми, их продумай от начала до конца – а остальные все пришьются сами». Я подумывал над его словами.
Вчера с Наей потолковали – не в мемуарной ли форме все писать? И над этим подумал. Все думаю-думаю, а решать гожу. Дочту вот дневники – так писать надо. И как возьму ручку в руки, как напишу первые строки – не удержишь. Знаю.
Не пишется
Когда не пишется – я злой хожу взад-вперед, с угла на угол – как в клетке зверь.
И(ван) Вас(ильевич) по-иному:
На столе стоит деревянная деревенская баба – знаете это: кустарка, раскрашенная.
Он ей отвинчивает голову – вынимает бабу поменьше, потом отвинчивает голову этой – и до тех пор, пока в ряд не выстроится баб с дюжину, одна пониже ростом другой. Тогда начинается обратный процесс: вставляет бабу в бабу. В общем – приятнейшее занятие, проходить оно может часами, и думать в это время куда как хорошо.
Иной раз уйдет от стола – так и забудет дюжину баб. Подойдет потом жинка, улыбнется, все поймет.
Сережа Есенин
Сережа-то Есенин: по-ве-сил-ся!
У меня где-то скребет и точит в нутре моем: большое и дорогое мы все теряли. Такой это был органический, ароматный талант, этот Есенин, вся эта гамма его простых и мудрых стихов – нет ей равного в том, что у нас перед глазами.
И Демьян[58]
давеча тоже:– Такое, говорит, ему спускали, ахнуть можно! Меня десять раз из партии выгнали бы… А его – холили вот, берегли… Преступник, одним словом, – пропил, дьявол, такое дарованье. Отойдет вот похоронная страда – лекцию прочту о нем… злую! Отхлещу от самого сердца!
И мы посидели – погоревали, талант богатый Сережин оплакали:
– Что дать-то мог парень – э-эх, много!
Я сижу вспоминаю последние мои с Сережей встречи. А прежде всех – самую наипоследнюю.
Пришел он с неделю-полторы назад к нам в отдел – мы издаем ведь его собрание сочинений, так ходил часто по этому делу.
Входит в отдел… Пьяненький… вынул из бокового кармана сверток листочков – там поэма, на машинке:
– Прочесть, что ли?
– Читай, читай, Сережа.
Мы его окружили: Евдокимов Иван Вас(ильевич), я, Тарас Родионов[59]
, кто-то еще.Он читал нам последнюю свою, предсмертную поэму[60]
. Мы жадно глотали ароматичную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, мы сжимали руки один другому, переталкивались в местах, где уж не было силы радость удержать внутри.А Сережа читал. Голос у него, знаете какой – осипло-хриплый, испитой до шипучего шепота. Но когда он начинал читать – увлекался, разгорался, тогда и голос крепчал, яснел, он читал, Сережа, хорошо. В читке его, в собственной, в есенинской, стихи выигрывали. Сережа никогда не ломался, не кичился ни стихами своими, ни успехами – он даже стыдился, избегал, где мог, проявленья внимания к себе, когда был трезв.
Кто видел его трезвым, тот запомнит, не забудет никогда кроткое по-детски мерцание его светлых, голубых глаз.
И если улыбался Сережа – тогда лицо его становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.
Разговоров теоретических он не любил, он их избегал, он их чуть стыдился, потому что очень-очень многого не знал, а болтать с потолка не любил. Но иной раз он вступал в спор по какому-нибудь большому, положим, политическому вопросу: о, тогда лицо его пыталось скроиться в серьезную гримасу, но гримаса только портила невинное, не тронутое большими вопросами борьбы лицо его.
Сережа хмурил лоб, глазами старался навести строгость, руками раскидывал в расчете на убедительность, тон его голоса гортанился, строжал. Я в такие минуты смотрел на него, как на малютку годов 7–8, высказывающего свое мнение (ну, к примеру, по вопросу о падении министерства Бриана). Сережа пыжился, тужился, видимо, потел – доставал платок, часто-часто отирался. Чтобы спасти, я начинал разговор о ямбах…
Преображался, как святой перед пуском в рай; не узнать Сережу: вздрагивали радостью глаза, весь его корпус опрощался и облегчался, словно скинув с себя путы или камни, голос становился тем же обычным, задушевным, как всегда, – и без гортанного клекота, – Сережа говорил о любимом: о стихах.
Потом поехали мы гуртом в Малаховку к Тарасу Родионычу: Анна Берзина, Сережа, я, Березовский Феоктист[61]
– всего человек 6–8. Там Сережа читал нам последние свои поэмы: ух, как читал!А потом на пруду купались – он плавал мастерски, едва ли не лучше нас всех. Мне запомнилось чистое, белое, крепкое тело Сережи – я даже и не ждал, что оно так сохранилось, это у горькой-то пропойцы!
Он был чист, строен, красив – у него ж одни русые кудельки чего стоили! После купки сидели целую ночь – Сережа был радостный, все читал стихи.