В целом, за вычетом постоянной тоски, которую я испытываю из-за неразделенной любви, пребывание на острове доставляет мне удовольствие. Весь день болтались без дела. <…> Вчера имела место постыдная сцена. После тихого вечера в трактире я побывал на вилле, где проболтал с Элизабет до одиннадцати. По возвращении же стал свидетелем немыслимой оргии. Все напились или притворились пьяными, кроме X. Она сидела посреди комнаты и была, против обыкновения, совершенно спокойна. Раздетую почти догола… шлепали по ягодицам, а она визжала от восторга. Каждые две минуты она бегала в уборную, а когда возвращалась, все говорили: «И кто бы мог подумать?!» Все это было очень жестоко. Вид у нее был ужасный: огромные, белевшие в темноте ноги, на ногах кровь, ягодицы порозовели, глаза от желания лихорадочно блестят. Вещи говорит совершенно непотребные — уж не знаю, сознательно или бессознательно — про кровь, про жир; больше же всего меня поразило, что Оливия все это видела. Между собой эти девицы говорят, должно быть, бог знает что. В конце вечера Дэвид распустился окончательно и вел себя совершенно непристойно. Я же лег спать, как всегда, с камнем на сердце.
Никак не могу излечиться от любви к Оливии, и это из всего, что было на острове, самое грустное. Быть может, единственно грустное. Мое чувство мучительно для нас обоих. Пока я был в Денбишире, хотелось думать, что люблю я ее лишь как олицетворение всех тех радостей, которых в школе лишен. Но вот я здесь. Теренс за кружкой пива цитирует Канта, Дэвид отпускает бесконечные шуточки про Лесбос и нужники, Ричард носится по волнам в утлых лодчонках и непромокаемых штанах, а леди Планкет на все это безмятежно взирает. Я же, стоит мне оказаться рядом с Оливией, грущу, нервничаю, мне не по себе. А Оливия нисколько не скрывает своего чувства к Тони, отчего мои шансы тают на глазах. Что же до Одри, то свою жизнь она связала с человеком, который, скорее всего, нравится ей не слишком. Аминь. Будь что будет.
Вчера прибыл сюда в глубочайшей мрачности, которая отступила лишь под напором беспробудного сна. Наступившее утро, однако, оставило меня один на один с унылой перспективой четырехмесячной ссылки. <…>
Последние три дня пребываю в апатии. Всю эту неделю в школе проходят спортивные состязания, и работы у меня немного. Стараюсь, чтобы то, что неинтересно мне, было точно так же неинтересно и ученикам, отчего испытываю особое, извращенное удовольствие. Из шестого класса в пятый перешла целая толпа сорванцов, которые ничего не знают и знать не хотят; не желают слушать, что им говорится. Целыми днями заставляю их зубрить грамматические определения: «Слог — это отрезок речи, являющийся естественной единицей речевого потока…» и т. д. — и так ad nauseam[102]
. <…> Читаю сборник эссе Бертрана Рассела, который купил на прошлой неделе в «Блэкуэлле»[103]. Одновременно с этим обдумываю парадоксы, заложенные в стремлении к самоубийству и достижению успеха, планирую взяться за еще одну книгу, а также приобрести у Янга револьвер по сходной цене.Седьмая часть семестра позади, и, излечившись от отравления кофеином, от которого я последнее время страдаю, могу теперь смотреть в будущее с полной невозмутимостью — и это несмотря на то, что с каждой почтой приходят горы счетов, а Оливия хранит молчание. Янг, наш новый швейцар, не скрывает своих педерастических наклонностей: только и разговоров что о красоте спящих мальчиков. По вечерам мы с Гордоном почти каждый день ходим стрелять галок, однако от этого больше шума, чем кровопролития. На днях купил бутылку портвейна «Доуз» 1908 года. Дин смешал портвейн с лаймом и содой, когда же я предложил ему еще и сахар, сказал, что портвейн предпочитает «сухим». Эта история не вполне соответствует действительности, но я пересказал ее в таком количестве писем, что сам в нее поверил. Началось «летнее время», и работы у меня будет меньше. Купил альбом для рисования; теперь, когда у меня в комнате в «Санатории» стало теплее и светлее, собираюсь заняться рисованием всерьез. <…>