Догадываюсь, как могли себя чувствовать члены Политбюро на одной из пьянок, которые Хрущев не раз увенчивал своими хореографическими выкрутасами; или когда Сталин приказал им раздеться донага, после чего сказал: «И такие ничтожества правят миром».
Думаю, что знаю, о чем подумали римские сенаторы, услышав из уст Тиберия памятную фразу: «Маленькие люди готовы сами подставлять голову под ярмо». И что чувствовали, заседая в сенате, куда Калигула привел своего коня. Подозреваю, с каким трудом, стоя на коленях под Каноссой[18], сдерживал свою ненависть германский император, утешая себя тем, что вернет былую славу и еще покажет папе. Кстати, ему это чуть не удалось. Если есть шанс взять реванш, отомстить, если есть хоть малейшая надежда на возмездие, то многое можно снести.
Но лучше не думать, что чувствовал Генрих Манн, когда его настигла судьба выдуманного им же героя. В такси он кружил по Лос — Анджелесу, пытаясь спасти свою молодую, красивую и постоянно изменявшую ему жену, которая в пьяном угаре проглотила почти две упаковки снотворного. Но все как одна больницы отказывали никому не известному старому человеку, говорящему по–английски с иностранным акцентом, в приеме заблеванной, умирающей женщины. А все потому, что у Генриха Манна не было наличных, в надежность же его чека никто не верил. Бедняжка так и скончалась в голливудском такси, совсем как обнищавший и голодный Барток[19] в нью–йоркском.
Но это уже происходит в те минуты, когда унижение окончательно пропиталось отчаянием, после чего остается одно только отчаяние.
Как я стал
До того как встать в очередь за дешевыми билетами на Бродвее, я отправился в Беннингтонский колледж — попреподавать. Беннингтон находится в штате Вермонт, я попал туда в марте, и все выглядело примерно как в Закопане[20], то есть были и высокие горы, и холод, и сыпал снег. Из Варшавы ничего теплого я с собой не захватил — ведь ехал–то в Лондон и всего на пару дней. Кроме длиннополого коричневого пальто из мягкой кожи, но без подкладки, в котором в свое время щеголял офицер КГБ, а мне достался за пол–литра «Соплицы»[21] от польской съемочной группы, снимавшей фильм о Дзержинском. Коллега–преподаватель спросил, не боюсь ли я в нем ходить — вдруг да кто–нибудь эту кожанку узнает. Но я подумал, что тех, кто мог бы ее опознать и возмутиться, скорее всего, давно нет на свете. А Иосиф Бродский, с которым я позднее познакомился, опознал, но только растрогался, позавидовал и хотел у меня этот пальто купить. Но я не продал ни ему, ни потом двум неграм в Нью — Йорке, хотя они давали за него двести долларов — пусть грело пальтецо слабо, зато было на редкость экзотичным.
Прежде я уже побывал в Штатах два раза. Сначала по приглашению, в рамках Международной программы для писателей в университете штата Айова, а сразу за тем — по линии Госдепартамента. Особенно во второй раз меня баловали, носились со мной как с писаной торбой и везде возили. А я, не зная толком, как должен вести себя писатель из Восточной Европы, на всякий случай чуточку подражал выдвинутому на Ленинскую премию Георгию Гулиа, который умудрился объездить весь мир благодаря американским, французским и немецким стипендиям. И, должен признаться, это сразу внушило уважение ко мне служащим Госдепартамента.
Когда они робко уговаривали меня встретиться с Солом Беллоу, Куртом Воннегутом или хотя бы с Филипом Ротом либо посетить статую Свободы, я отвечал, что у меня нет на это времени, ибо я договорился о встрече в ирландском баре со своим приятелем–трансвеститом из Варшавы — первым поляком, поменявшим пол. На встречу с Уильямом Стайроном, от которой я уже никак не мог отвертеться, за меня и под моим именем поехал Виктор Осятынский, как раз в это время гостивший в Нью — Йорке. Тогда он еще не был до конца обращенным антиалкогольным деятелем, а совсем даже наоборот, посему я знал, что Виктор не подведет. Правда, особой уверенности, что он понимает, с кем едет на встречу, у меня не было. Для Стайрона же это не имело никакого значения.
Честно говоря, мне казались необязательными личные встречи с писателями — достаточно того, что я прочитал их книги. Стыдно признаться, но больше, чем статуей Свободы, духом демократии и Джефферсоном, я был увлечен тогда порнографией и мулатками с соблазнительными попками. А на гениальных писателей я досыта насмотрелся в столовке Союза польских писателей на Краковском Пшедместье в Варшаве, когда нечего было и мечтать хотя бы одним глазком увидеть не только Сан — Франциско, Большой каньон или Лас — Вегас, но и какого–никакого завалящего трансвестита.
Тогда мне и в голову не могло прийти, что Америка станет для меня вторым домом. А те писатели, от встреч с которыми я так успешно уклонялся, сделаются просто бесценными, ибо от их подписи будет зависеть получение той или иной стипендии, продление визы и всякое такое. Жаль, конечно, если читатель после этих строк подумает, что имеет дело с невежей, да к тому же расчетливым, но что поделаешь, если я таким и был в начале своей эмигрантской жизни.