— Да это я, — улыбнулся невольно Кузёмка. — Не пугайся… Экий ты пугливый!..
— Это ты?.. — вздохнул облегченно старчик. — А мне почудилось — диаволы меня опять хватать починают: плату им надо. Чего тебе?
— Ножик мне свой дай. Я те верну вечером или завтра.
— Ножик?.. А тебе зачем?..
— Одёжину мне настроить. Вишь, тегиляй треплом пошел.
— Треплом, говорить?.. Ножик?.. Да ты отдашь ли?..
— Ну вот те!.. — смутился Кузёмка. — Да отдам же!.. Только одёжину настроить: где подрезать, где заткнуть… Завтра нож сызнова у тебя в калите.
— Ну бери… Бери уж… Бежать тебе с моим ножиком все едино некуды.
Старчик полез в калиту и передал убогий свой нож Кузёмке. Потом снова припал к кадушке и скоро захрапел громко и мерно.
Кузёмка оглянулся. Вся темница была погружена в послеобеденный сон. Тускловатый свет еле проникал в темницу сквозь бычий пузырь. В сумраке, в пару, видел Кузёмка человеческие тела в армяках, зипунах, тегиляях — вытянутые, согнутые, скрюченные. Вот совсем близко мукосеи; вот там, поодаль, упрятал бороденку в шубейку губной дьячок Ерофей. На полатях спали старые сидельцы, крепко закованные в цепи, и с ними вновь прибылые «слепцы» со своим толстоголосым поводырем. Вон лежит он совсем у края, плосколицый, пегий, страшный, как Кузёмкина смерть.
Возле полатей большая печь, давно не топленная, полуразвалившаяся, заняла темницу на целую четверть. Кузёмка подошел к печи, оглядел ее со всех сторон и добыл из запечья запавшую туда кирпичину. Он вернулся в свой угол, погладил кирпич, поплевал на него тихонько и принялся бесшумно точить на нем полученный от старчика нож.
В темнице все спало по-прежнему. Только раз встрепенулся Нестерко-мукосей, оторвал от армячка свою всклокоченную бороду, глянул на Кузёмку ничего не видящими глазами и снова повалился на армяк. А Кузёмка все поплевывал на кирпичину, все тер об нее старчиков нож, все пробовал заблестевшее, как добрый булат, лезвие о лохмотья своего драного тегиляя. И, когда кирпичина была уже сточена на целую треть, а нож горел, как заправская бритва, Кузёмка отставил стертую кирпичину, зажал в руке нож и, медленно ступая, пошел к полатям.
Толстоголосый лежал спиною к Кузёмке, под Кузёмкиным тулупом, и вверх и вниз ходил на нем дубленый Кузёмкин тулуп. А Кузёмка подвигался все ближе и ближе, один только шаг ему нужно было сделать, чтобы стать у самых полатей, но вдруг почудилось ему — точно провалилось что-то у него в груди, захолонуло сердце, и темница медленно поплыла перед его глазами, завертелась плавно в кольчатых клубах белого дыма. Но Кузёмка вздохнул глубоко, и карусель с колодниками, полатями и печью остановилась. Тогда Кузёмка сделал еще один шаг и поднял нож.
Толстоголосого словно кто-то огрел плетью во сне. Он дернулся, но остался по-прежнему под тулупом, только рукав тулупа соскользнул с полатей и повис. Кузёмка мгновенно опустил руку и прижался к печи. Грудь его распирало, оттого что сердце там прыгало и билось, как бесноватое. Но Кузёмка глядел во все глаза на свесившийся с полатей рукав. Кузёмка стиснул зубы, в голове его разрывалось толчками раз от разу:
«Рукав!.. Тот он!.. Левый!..» Вон и швы на нем в совсем неуказанном месте, известном только ему, Кузёмке! А толстоголосый спит?.. Спит! Тулуп на нем ходит вверх и вниз, вверх и вниз…
Кузёмка подвинулся и коснулся пальцем рукава: ничего — спит. Кузёмка взял рукав в руку: спит. Кузёмка помял рукав у, еле заметного в неуказанном месте шва: есть! Есть грамотица! И носит ее с собой толстоголосый в Кузёмкином тулупе, вот в этом вот рукаве!
Кузёмка поднял руку и быстро провел ножом по овчине. И сквозь щель в рукаве глянула на него бумага, обмотанная красной тесьмой. Кузёмка запустил в прорешину пальцы и выхватил оттуда заветное письмо.
XVIII. Допрос
Допрос Кузёмке чинил губной староста Никифор Блинков на другой день.
Кузёмка стоял перед ним в латаном тегиляе, стоял и ухмылялся; прикидывался он, что ли, дурачком или и впрямь был юродивый, в этом пока не разобрался Никифор. Кузёмке было весело, хотя и знал он, что стоявший тут же мужик, пеньковой веревкой опоясанный поверх красного зипуна, и есть губной палач Вахрамей.
Еще со вчерашнего дня, после того как засунул Кузёмка литовскую грамотицу в паклю своего ветхого тегиляя, не узнать стало Кузёмки.
— Ты, Кузьма, в темнице али на пиру? — спросил его Нестерко. — Али от орясины ты с ума сходишь?.. Веселый ты очень.
Кузёмка вспомнил про орясину и стал развязывать тряпку, которою под колпаком обмотана была его голова. Большая ссадина уже запеклась, и к ней присохли Кузёмкины спутанные волосы.
— Заживает, — молвил Кузёмка. — Живуч я, Нестерко; не впервой мне. Было в лето, пошел я глянуть за ворота, вижу — человек, Пятунькой кличут, ездит по улице, кистенем машет, бьет в тын, ко мне подъехал, над головой у меня кистенем начал играть. Я ему: «Мужик охальный! Уходил бы ты отсель. Нечего…» А он махнул кистенищем — да в голову мне. Махнул в другой раз — да и грудь мне рассек. Я только трое суток тогда провалялся. И князь ко мне приходил… Добрый он, князь…
Александр Амелин , Андрей Александрович Келейников , Илья Валерьевич Мельников , Лев Петрович Голосницкий , Николай Александрович Петров
Биографии и Мемуары / Биология, биофизика, биохимия / Самосовершенствование / Эзотерика, эзотерическая литература / Биология / Образование и наука / Документальное