— Вор ты, Кузьма, подлинный вор и еретик! Королю ты крест целовал? Статься может, ты и причащался у ксендза. Не будет тебе милости от великого государя. А письмо то — хворостининское! Уж его в Москве и перевели с латыни в русскую речь. Господину твоему, князю Ивану, то письмо. Скажешь теперь все, допряма все скажешь!
Но Кузёмка молчал. С закрытыми глазами, как страшное страшило, покачивался он на Вахрамеевой веревке, в одних портах, босой, всклокоченный, ребрастый.
— Молчишь ты, нечистое отродье?.. Вахрамей!..
И Вахрамей, поставив Кузёмке под ноги железную жаровню, начинал раздувать огонь.
XXI. Гонец
Хозяйки своей не видал Мацапура целую неделю, и спал он теперь больше в седле. У казачьего пятидесятника свистело в ухе, даже когда сходил он с коня на Ивановской площади, в Москве, за кремлевской стеной. Но вот Мацапурины ноги снова в стременах, и опять серебряная чаща бросается бахмату под копыта, и сегодня, как вчера, часами гоняют за ним волки.
вспоминал Мацапура старую казачью песню с Донца, с Оскола.
Разве здесь, на московской стороне, услышишь такую песню?
тянул Мацапура звонко, тянул долго, пока бахмат не влетал обратно в Водяные ворота на занесенной снегом Можайке и с храпом не оседал на задние ноги у резных крылец на съезжей. Здесь Мацапура передавал дьяку свою шапку и с привязанной к руке нагайкой валился в угол, не сбивши с каблуков снега, не расправив спутанной заиндевелой бороды.
С каждым днем московские подьячие становились все усердней. Вон и сегодня вынули можайские дьяки из Мацапуриной шапки свиток с погонную сажень. Бумаги, что ли, им в Москве не жалко?.. Бумаги доброй, немецкой — стопа четыре гривны, — в Москве, видно, хватает?..
— «Да ты бы сыскивал про то накрепко, — читал можайскому воеводе дьяк Шипулин, — для чего тот мужик за рубеж ходил без проезжей грамоты, самовольством. Для измены или для иного какого лиха? И кто про то воровство его ведал и, ежели ведал, отчего не сказывал? И ты бы тех людей, кто ведал, велел пытать, чтобы дознаться тебе подлинно: кто его на такое дело научил, кто с ним вместе замышлял и сговаривался он с кем; про пушкарские дела государевых воевод сказывал ли он польским панам и каких вестей королевских за рубежом слышал? И про расстригу, что нарекся царевичем Димитрием, и про его смерть что слышал за рубежом и что видел, все бы сказал допряма».
— Писали нам уж это! — молвил с досадою воевода. — Что ни день — одно и то ж.
— «Ты б его расспрашивал с великим пристрастием, — продолжал дьяк, — и пытал всякими жестокими пытками ночным временем, чтобы никому не было ведомо. И что он, вор, станет сказывать про расстригу и иное что — его расспросные и пыточные речи ты да с тобою дьяк, сами написав и запечатав, прислали бы ко государю тотчас с нарочным гонцом».
— Ан уж и расспрашивано, — махнул рукою воевода, — ан уж и пытано довольно — и во полуночи и посреди бела дня.
— «А в Москву, — читал далее дьяк, — того вора Кузьму не присылать, пока тебе о том не будет наш указ».
Мацапуре в сенях на съезжей поспать не дали в этот день, хотя бумагу ему засунули в шапку такую тощую, что, может, ее не стоило и возить. Но под Мацапурою татарский его конь не ведал устали, и на раннем рассвете, когда в Московском Кремле и голуби не начали еще охорашиваться по пролетам и выступам Великого Ивана, думный дьяк Иев Кондырев уже читал в приказной избе при перевитых золотом свечах можайскую отписку:
«…А ударов ему было — сто ударов да десять встрясок, да трижды на огонь поднимали; и тот приблудный мужик, вор Кузьма, ничего ответу не дал. А вчерашний день и в ночь я его в государственном великом деле расспрашивал внове и пытал и стращал всяко, с ума его выводил. И ответу он не дал ничего. И сею ночью тот приблудный мужик, вор Кузьма, в клетке сидючи, в прирубе, помер».
Отложил отписку дьяк Иев Петрович и задумался. Меркли свечи в палате. В окошко глядел сизый зимний московский день.
…Мацануру отпустили на этот раз из приказа без всякой бумаги. И он уже по привычке подстегивал бахмата под косматое брюхо лихой своей плетью. И по привычке же тянул долго и звонко:
Но после Вязём за поворотом блеснул Мацапуре золоченый крест Сторожевского Саввы, и казак замолчал, снял шапку и перекрестился.
От расскакавшегося коня, как гуси-лебеди, разлетались во все стороны обрывки густого белого пара.
Мацапура сдержал лошадь и поехал шагом.
XXII. Будет им новый Кузьма!
Но Кузёмка не умер.
Александр Амелин , Андрей Александрович Келейников , Илья Валерьевич Мельников , Лев Петрович Голосницкий , Николай Александрович Петров
Биографии и Мемуары / Биология, биофизика, биохимия / Самосовершенствование / Эзотерика, эзотерическая литература / Биология / Образование и наука / Документальное